- Я не об этом! - сказал Золя в сторону.
Щека у него опухла с нестерпимой зубной болью. Боль эта пропадала с забытьем, но очнуться от забытья заставляла тоже боль. Она ударяла в голову, когда он оступался, останавливала дыхание, когда он прихлопывал на распухшей щеке или на шее комара, а потом, даже когда слегка чесал укушенную щеку. Он был в лесу, а не в парке, он не знал куда идти, он был контуженный. Но самое страшное, что у него болели зубы, и все лицо раздуло, и он видел его в лужах перекошенным.
Оно было почти какое теперь (Люда не подняла глаз), только хуже и в щетине.
- Что же ты ел?
- Разные ягоды.
В лесу, оказывается, много ягод и сырых грибов. И малины. И еще по ночам в лесу у всех светятся глаза. Все время у кого-нибудь светятся. А ягод вообще-то много.
- Я тоже сперва думала, что пятно от ягоды...
Зубы стали болеть так, что взять себя в руки было уже невозможно. Поэтому он пошел, не прячась, а если встретит немцев, то кинется на них и убьет, а они пускай убьют его. Но немцы не встречались, зато, очнувшись один раз под деревом, он увидел немцев над собой. Он вскочил, чтобы броситься на захватчика, но захватчик засмеялся и, точь-в-точь боксер, спокойно и страшно двинул ему кулаком в раздутую щеку...
Снова раздался детский плач, и она бросилась пеленать младенца. Освободив ножки от замаранной ткани, дитя тотчас засучило ими, и сучило все время, пока Люда проделывала пеленательные действия.
- Мама тоже ударила меня по щеке и сказала "шлюха", - прошептала она, вернувшись.
- А меня, когда потом я уже среди наших очнулся, снова ударили в зубы и сказали "предатель"... И по распухшей щеке бритвой брили...
- Я не шлюха, Золенька!
- Я не предатель!
- Золенька... я не шлюха! Если б я знала про живчики, я близко бы ни к кому не подошла!
- Я готов искупить свое временное пребывание на оккупированной врагом территории...
Золя теперь совсем повернулся к окну.
Ребенок снова заплакал.
У Золи оказалось заражение и выбито много зубов, и в лазарете ему не церемонясь наскоро потрошили челюсть. Хирург, хотя в хирургии бывалый, но впервые оперировавший челюстно-лицевой случай, под керосиновой лампой выдергивал зубные обломки и чистил кость. Палатку стерег часовой, потому что предстояло разбирательство.
Получалось, что побывал он в плену дважды или трижды. Земля, по которой он плутал в своих обмороках, какое-то время пребывала ничьей, и он то забредал к немцам, где его, двинув в зубы, брили и кидали в какой-нибудь сарай, то к нашим - еще удар в челюсть, бритье и сарай - причем всякий раз на какие-нибудь день-два - то к немцам, то к нашим. И челюсть его стала гораздо замечательней гейдельбергской челюсти неандертальца; по ней, кроме Золиного антропологического типа, можно было бы восстановить и характер человеческих отношений, и социальную борьбу, и схватку идей, и уровень справедливого гнева, и конкретный исторический фон.
Госпиталь и дотошные разбирательства насчет того был ли он в плену два раза по два дня или три раза по одному дню заняли довольно времени, а зубов у него оказалось куда меньше, чем у известной нам слободской блудницы. Последние пришлось выплюнуть, когда ими увлеклись уже не врачи, а те, кто дознавался, был ли плен два раза по два дня или три раза по одному, а пребывание на ничейной территории - или два раза после двух пленов, или три раза после трех пленов.
- Я не предавал Родину, Люда!
- Я тебя не обманывала, Золенька!
И наступила тишина.
На столике у окна лежали тетрадки. В одной с безупречным нажимом были записаны разные изречения. "Лучше умереть стоя, чем жить на коленях", "...надо ее прожить, чтобы не было мучительно больно за бесцельно...", "Не надо ждать милостей... взять их..." В других записи обрывались на последних задачах и упражнениях - они же с Людой делали уроки вместе... И Золя сразу вспомнил, что не успели пройти, готовясь к выпускным экзаменам.
Он переворачивал тетрадные страницы, узнавая послед-ние дни бывшей жизни, скажем, вычисление объема, заданное по стереометрии, - старательно вычерченную пирамиду, и тут же - на промокашке - смешно накаляканную (чернила на промокашке, как водится, расползлись) пирамиду школьную, над которой все равно безупречно парила Люда в белых носочках. Кто-то, на рисунке не поместившийся, командовал входящими в промокашку и обведенными пузырем словами: "Разрушить пирамиду!", а вознесенная Люда тоже обведенными пузырем, выходящими из ее рта словами протестовала: "Не разрушайте! Не разрушайте!"
Он глядел. Руки после контузии дрожали.
За спиной его что-то происходило. Он не знал что, но поглядеть боялся. Он вообще не понимал, что дальше делать. За спиной поскрипывала кровать, слышались какие-то ласковые Людины слова, и чем-то резко пахло.
- Поправь, пожалуйста, Золенька! - негромко сказала Люда.
Он оборотился и увидел, что Люда держит какого-то ребенка. Она полусидела на постели, опираясь на подушку. Сбивчивым взглядом не постигая внезапное дитя, он увидел и заголенную часть Людиного тела, мягким конусом, словно пузырь на промокашке, входившую в рот ребенку. Казалось, что так устроен младенец, приделанный ртом к Люде.
- Съехало тут! - И она показала подбородком, что именно поправить.
Он протянул руку, передвинуть краешек беленькой материи. Для этого пришлось, отложив тетрадку, встать со стула. Конический выступ, приделанный ко рту младенца, зашевелился отдельно от Люды - это ребенок, производивший с выступом что-то неприятное, шевельнул головкой. Золя ничего не понимал. Он подвинул на место оборку, но при этом случайно коснулся выступа рукой и почему-то задержал ее, наверно потому, что коснулся чего-то незнаемого, но впервые в жизни обретенного - такого мягкого и теплого. Руке мешала потная багровая головка младенца, и Золя, не отнимая пальцев, слегка ладонь сдвинул.
И тут ребенок покатился на постель. Золя в испуге поднял глаза. Увиденное было поразительно. Люда, оказывается, сползала с подушки, но не по собственной воле, а потому что сползало Людино тело. Рот ее дышал, глаза были полузакрыты, но зрачки не виднелись, а белели слепые полоски белков. Лицо Люды сделалось не ее, а почему-то беспомощное и умоляющее о помощи. Однако вовсе необъяснимым было то, что завиднелось вниз от шеи. Скатываясь с рук, ребенок отъединился от мягкой круглости, на которую попала Золина рука, и потянул за край кофточки, а Люда, съезжая с подушки, сползание распахнувшегося шелка довершила, и на глазах у Золи возникла вторая грудь, и все получилось, как у статуи за Останкинским дворцом, и грудь эта, выпукло выскочив, обнаружила второй - большой и красный сосок. Первый - Золя, не отдавая себе отчета, уже целое мгновение как видел. Весь в младенческой слюне, он был багровей и бородавчатей появившегося, не обсосанного.
Поразительное воспоминание ударило в Золины контуженные мозги - пальцы в лесной алчбе потянулись к обслюнявленному соску (после леса всегда хотелось есть, а дома он не успел), мозги помрачились, и память челюсти, пускай железной, память его беспамятств, потянулась за малиной, последней кровоточащей и спасительной ягодой сентябрьского леса, и, как тогда там, он в который раз от непосильного намерения лишился рассудка, сползая у кровати на убогий стираный коврик.
Они потеряли сознание, чтобы впредь завладела ими жизнь, настоящая и неотвратимая, не заклятая в бренчащие стихи и тетрадные афоризмы.
Подлая, горестная, святая и слободская.
Ребенок, как было сказано, сучил ножками.