- Ну хорошо! Ну девочка! - говорит, входя к ней, мать Золи. - Ну мы тоже женщины. Не убивайся! Ну случилось! Мой сын, конечно, не должен был... И мы с его папой ой как сердиты на него!
- Нет! Нет! - захлебывается Люда. - Почему мне не верят? Уйдите! Уйдите!
- Ну хорошо! Вы - молодые - оба виноваты! Ну хорошо... Я ухожу...
Мешая слезы, обе матери понимающе глядят друг на друга и качают головами. Одна - заносчиво, другая - покаянно. И одна думает, вот вырастила дуру - ничего с э т и х брать не желает, а другая думает: кажется, они всё уже знают и, кажется, даже больше, чем мы. Ей или стыдно, что он в плену, или она решила с глаз долой из сердца вон.
А думая так, обе сговариваются говорить, что дети записались, но до свадьбы не дошло, потому что началась война.
- Она писем не получала?
- Ничего не получала! Ничего не слыхали! Знать он, что ли, нас не хотит?! - отвечает Людина мать, потому что из дочкиной спальни рвется новый всхлип. - Да вы бы покушали с нами! Куренка вот ей достала! Время-то какое, не отоваришься...
Золина мать оторопело глядит в тарелку. В соломенной жидкости среди считанных лапшин военного времени лежит на щеке цыплячья голова. Глаз она зажмурила, а клюв разинула, и кажется (это Людина мать толкнула в угощенье ложку), что желтая вода в клюв втекает, а из перерубленного горла вытекает. Даже одна лапша в клюв подалась.
- Вы варите курицу с головой? Первый раз вижу! - медленно говорит Золина мать, чтобы - пока что - придумать отговорку.
- А чего же? Головки скусные! Людочка вот любит.
- Тогда зачем вы мне отдаете такую редкость? Девочке же нужно кушать за двоих!
- Гостю место.
- Какой гость? Какой гость? Что вы говорите!.. Я такая же мать для вашей дочки, как вы... для моего сына.
Господи! Какие разваливаются пирамиды! Разговор этот при слепом коптилочном свете между обеими женщинами, которые, пока в соседней комнате рыдает комсомолка, то всхлипывают, то поджимают губы, можно разве что сочинить, ибо такого разговора быть не может и быть не должно...
На наших глазах его сочинило Время.
Первой сказала ей об э т о м Лидка, набиравшая у колонки воду.
- Гляди, надует тебя красноармеец! Вернется, а замуж не возьмет! Живот-то - одиныжды восемь доктора просим! Вот и я честная была! - чуть ли не заголосила Лидка на всю улицу. - А где они - юбки мои плиссированные? Корми теперь выблядка вот!
Рядом с Лидкой, возле сухой ее ноги, держась за обвислый материн подол, стоял синеватый заморыш и глодал репку.
Одна нога у Лидки сохла, а сама она жила по другую сторону булыжного тракта в утепленном сарае, где выкарм-ливала сизое дитя, если бывала дома и если, пока бывала дома, не подкармливала очередного полюбовника или не сплевывала зубы, которые тот выбивал.
Откуда у нее было столько зубов? С виду казалось ни одного нету. Ротовым отверстием Лидке служила дыра, с пришитыми к этой дыре при помощи морщинок губами. Однако после правильного удара, передаваемого лишь междометием "хрясь!", Лидка всякий раз плевалась зубами, и кое-какими ее малец даже играл. Особенно нравился ему некий почти целый материн зуб с пломбой, которую ей заделал один абрам, когда она, хотя уже была нечестная, но по рукам еще не пошла, причем зубной лекарь, пока пломба сохла, быстренько показал ей, как зубное кресло превращается в женское, так что Лидке в свою очередь оставалось показать, что оно женского куда сподручней.
Теперь даже в этой рискованной мебели Лидка была непредставима, хотя летом, как и все, ходила в носочках. Носочек на сухой ее ноге торчал из парусиновой туфли раструбом, а на не сухой - волосатую крепкую румяную ногу облегал. И носочки эти невозможно было вообразить как в известном уже нам кресле, так и вознесенными под потолок школьной сцены, когда после команды "По-строить пирамиду!" из юных тел взметывался гимн всепобеждающей силе разума. Не вообразить их было и после команды "Разрушить пирамиду!", когда упругие ноги, спружинив, а затем втянув коленки, занимали свое место в шеренге раскланивающихся перед восторженными зрителями пирамидных фрагментов.
Но как же это? Ведь носочки производства одной фабрики? Откуда при общем подъеме такое паденье ради откомандированных интендантов, из-за которых Лидка сейчас даже в траншею не ходит? Откуда этот позор, когда на подступах враг?
Постоянных инвалидов покамест е щ е нету. Желающих местных мужчин у ж е нету, да и быть не может. Так что Лидкин кот из совсем молодых Буян. Пацан из ремесла. Ему лет семнадцать, но он выбивает Лидке зубы, как полный мужик, а она его милует, оплачивая Буяновы ласки супом и четвертинками. И сидят они за столом - она кровью отплевывается и слезу глотает, ее заморыш сопли сглатывает, а хмурый сявка Буян глотает суп.
И это есть обещанный в начале "суп с котом", который будет "потом".
Вот как отличается Лидкино "потом" от сияющего "потом" учащейся молодежи, от нехитрого их супа, хлебаемого ради питательного бульона грядущих поколений, ибо сухоногая Лидка почему-то откуда-то знает, что потом - все равно будет суп с котом, и сейчас, сплюнув завалившийся за щеку зуб, выгонит заморыша глотать сопли на двор.
Мы забыли. Сейчас она крикнет Люде свои площадные премудрости, а та, приговоренная к неуклюжему животу, как ни странно, но, что будет "потом", совершенно не ве-дает.
Лидка сказала Люде нечто важное, нечто идеологиче-ски вечное, хотя стоит постулировать или благовестить какую-либо идею, или приступить к ее воплощению, и тотчас окажется, что у нее в отношениях с нашим бытьем не будет ни одной гармонической фазы. Жизнь уйдет от идеи по прихотливой кривой, и правильней всего объяснить это так: наш разум оперирует понятиями на плоской с виду Земле. Но поскольку Земля все-таки кругла, а жизнь и все живое, повторяя ее круглоту, Землю облегают, то жизнь и уходит по кривой от человеческого разума, то бишь от его высшего проявления - идеи.
Однако все это маловразумительно и не бесспорно, а Люда направляется к родителям Золи узнать нет ли новостей и, как всегда, встречает хороший, хотя растерянный и беспомощный прием. Родители никак не могут привыкнуть к торчащему впереди Люды животу. Никак не могут привыкнуть к этому и Золины сестры - возраст одной уже тоже располагает к торчанию живота, однако более приверженная укладу, она, хоть и учится в средней школе, но на вершину осоавиахимовской пирамиды не возносилась и назначена судьбой сказанный уклад хранить, хотя в отличие от неведающей Люды причины деформации девичьих животов давным-давно откуда могла узнала.
Люда стала теперь выходить на улицу и привыкла к тому, что улица к ее животу привыкнуть не может. Этого, изумлялась улица, еще не бывало. Но что мы удивляемся? Раз ухаживают за т а к и м и, значит, то, что случилось меньшее из всего, что могло случиться! Молва от века не сомневается в нестрогости иноплеменных девушек, так что - пожалуйста вам! - сами видите.
Так что, едва наступила весна, на улицу, чтобы навестить своих родных, стала выходить раздавшаяся Люда. Родных? Родных, а что же!
Но у родных настроение - хуже не бывает. У них же целых четыре п о з о р а:
Сын выбрал себе жену, какую ему вздумалось - раз!
Жил с ней до свадьбы, и она до этого допустила - два!
Сноха (всем уже сказано, что Золя с ней записался) - чужая, как Руфь Моавитянка, а такого со времен Руфи Моавитянки как бы и не случалось - три!
Золя, кажется, у немцев (или сдался, или в плену - разницы нет) четыре!
И они выходить из дому предпочитают в сумерки, а днем не поднимают глаз. И они оплакивают сына. И они никак не могут привыкнуть к чужому, словно приводящему с собой Люду, ее животу.