Некоторые острова были такими громадными, что судно шло параллельно их береговым линиям большую часть дня, в то время как другие были настолько малы, что являлись едва лишь полупогруженными рифами, угрожавшими вспороть корпус нашего старого транспорта.
У больших или малых, но у всех островов были имена. Когда мы проходили тот, что я мог идентифицировать на своей карте, я обводил его имя кружком, а позднее добавлял его в растущий список в своей записной книжке. Мне хотелось записать их, сосчитать, занести, словно в путеводитель, чтобы в один прекрасный день я смог вернуться и исследовать их все. Вид с моря искушал меня.
Во время всего этого долгого путешествия на юг наше судно лишь единственный раз сделало остановку на острове.
Я впервые понял, что в путешествии будет перерыв, когда заметил, что судно направляется в сторону громадного промышленного порта, где здания ближе к морю казались обесцвеченными цементной пылью, сыпавшейся из неимоверно дымящего завода, выходящего на залив. За промышленным районом виднелась длинная полоса неосвоенного побережья, путаница дождевого леса, напрочь блокирующая любой признак цивилизации. Потом, после поворота за холмистый мыс и прохода мимо высокой стенки мола, вдруг открылся вид на громадный город, построенный на гряде низких холмов, раскинувшийся во всех направлениях, вид на него искажался жарким маревом, идущим от земли, лежащей за хлопотливыми водами гавани. Нам, конечно, запрещено было знать название нашей остановки, но у меня была моя карта, и я уже знал имя острова.
Это был Мурисей, самый большой из островов архипелага и один из самых важных.
Трудно недооценить влияние, которое это открытие оказало на меня. Имя Мурисея всплыло в пустой луже, в которую превратилась моя память.
Поначалу имя было просто словом, найденным на карте: слово, напечатанное буквами, большими по размеру, чем названия других островов. Это озадачило меня. Почему это слово, это чужое имя, должно что-то для меня значить? Меня возбуждал вид других островов, но хотя резонансы были тонкими, я не ощущал никакой тесной связи ни с одним из них.
Потом мы приблизились к острову и судно начало следовать вдоль длинной береговой линии. Я смотрел, как далекая земля скользила мимо, тронутый все больше и больше, удивляясь, почему.
Когда мы вошли в залив, ко входу в гавань, и я почувствовал жар от города, плывущего по спокойной воде в нашу сторону, что-то наконец прояснилось для меня.
Я знал Мурисей. Знание пришло ко мне, как память из места, где у меня не было памяти.
Мурисей был чем-то, что я знал, или он представлял что-то, что я делал, или испытывал, ребенком. Воспоминание было полным, но дискретным, ничего не говоря мне обо всем остальном. Оно включало художника, который жил на Мурисее, и его имя было Раскар Акиццоне.
Раскар Акиццоне? Кто такой? Почему я вдруг вспомнил имя мурисейского художника, когда во всем другом — я пустая скорлупа амнезии?
Я не смог далее исследовать это воспоминание: без предупреждения всем подразделениям было приказано занять свои места, и вместе с остальными солдатами, шастающими по верхним палубам, меня принудили вернуться на жилые уровни. Я неохотно спустился в потроха судна. Нас продержали внизу остаток дня и ночь, как и большую часть следующего дня.
Хотя я страдал в лишенном воздуха, знойном изнеможении трюма со всеми остальными, это дало мне время подумать. Я отключился, не обращая внимание на шум солдат, и молча исследовал это единственное вернувшееся воспоминание.
Когда большая часть памяти пуста, все, что вокруг, видится яснее, становится острым, многозначным, исполненным смысла. Я постепенно вспомнил свой интерес к Мурисею, но ничего больше о себе не узнал.
Я был мальчишкой, подростком. Не так давно в своей короткой жизни. Я как-то узнал о колонии художников, собравшихся в городе Мурисее в предшествующем столетии. Я где-то увидел репродукции их работ, наверное, в книгах. Я стал исследовать дальше и обнаружил, что несколько оригиналов хранятся в городской художественной галерее. Я зашел туда, чтобы посмотреть сам. Ведущим живописцем, занимавшем самое высокое положение в группе, был художник по имени Раскар Акиццоне.
Именно работы Акиццоне вдохновили меня.
Подробности продолжали проясняться. Связная точность появлялась из тьмы моего забытого прошлого. Раскар Акиццоне изобрел живописную технику, которую назвал тактилизмом. Тактилист использовал в работе особый пигмент, изобретенный несколькими годами ранее, но не художниками, а исследователями в области ультразвуковых микроцепей. Целый спектр поразительных красок стал доступен художникам, когда истек срок некоторых патентов, и на короткий период в моду вошли картины, с кричаще яркими, захватывающими ультразвуковыми цветами.
Большинство из этих ранних работ были не более чем чистым сенсационализмом: обычные краски синестетично смешивались с ультразвуковыми, чтобы шокировать, предупредить или спровоцировать зрителя. Работа Акиццоне началась, когда остальные потеряли к ней интерес, он отнес себя к меньшему по размеру художественному течению, которое вскоре стало известным под названием пре-тактилисты. Акиццоне использовал эти пигменты для более тревожащего эффекта, чем кто бы то ни было до него. Его пылающие абстрактные громадные полотна или доски, закрашенные одним-двумя основными цветами, с немногими видимыми образами или формами — обычному первому взгляду, или с расстояния, или когда смотришь репродукцию в книге, казались немногим более, чем простой подборкой цветных пятен. Но с расстояния близкого, или, еще лучше, если вы входили в физический контакт с ультразвуковыми пигментами, использованными в оригиналах, становилось очевидным, что скрытые образы имеют самую глубокую и шокирующую эротическую природу. Подробные и удивительно четкие сцены загадочно возникали в сознании зрителя, возбуждая мощный заряд эротического восторга. Я раскопал целую подборку давно забытых абстрактных картин Акиццоне в подвалах музея Джетры и, притрагиваясь к ним ладонями, входил в мир чужой чувственной страсти. Женщины, запечатленные Акиццоне, были самыми красивыми и сладострастными из тех, что я когда-либо видел, знал, или воображал. Каждая картина в сознании каждого зрителя творила собственные видения. Образы всегда были точными и повторяющимися, но у каждого свои, частично сотворенные индивидуальным откликом на чувственные желания зрителя.
Осталось не слишком много критической литературы об Акиццоне, но то немногое, что я смог найти, казалось, намекало, что каждый воспринимал любую его картину по-своему.
Я обнаружил, что карьера Акиццоне закончилась провалом и позором: вскоре после того, как на его работу обратили внимание, он был отвергнут представителями официального искусства, видными общественными фигурами, хранителями морали своего времени. Его преследовали и проклинали, вынудив окончить свои дни в изгнании на уединенном острове Чеонер. Большая часть его оригиналов пропала, немногие рассеялись с Мурисея в архивы галерей континента, а Акиццоне никогда больше не работал и погрузился в неизвестность.