А я чувствую, что мне этого не вынести. Ну, неловко мне, как и ему. Знаете, он держал бокал с вином в правой руке, потом перенес его в левую. Потом бокал вернулся обратно, а левая как-то судорожно прижалась к ноге. Потом он поправляет галстук, оглядывает потолок и идет вдоль стола с закусками, но ничего с него не берет. И я останавливаю его около блюда с бисквитами.
Не обращайте на него внимания, говорю я, и он улыбается этой его удивительной улыбкой.
В точности это я себе и повторяю, говорит он, и я начинаю смеяться. Немного слишком громко и слишком радостно, и я слышу мой смех таким, каким его слышат другие, а это человеку удается не часто, верно? Жуть какая-то. Ну, я отрезаю себе кусок торта.
Он спрашивает, как меня зовут, я отвечаю, Мэгги. А вы Сэмюэл, говорю, и он кивает. Спрашивает, что я преподаю, и добавляет, только, пожалуйста, не заставляйте меня догадываться. Я говорю, простите? — а он, ничего, не важно. Музыку, говорю я. Преподаю музыку, вернее, пытаюсь ее преподавать. Он говорит, о, и кивает.
Вы любите музыку? спрашиваю я.
Я, наверное, могла бы задать ему сотню вопросов, но в голову мне пришел только этот.
Люблю, отвечает он.
А какую?
Русскую, говорит. Моцарта не люблю.
Вы не любите Моцарта? Почему?
Его слишком многие любят, говорит он. Слишком многие с восторгом рассуждают о том, какой он чудесный.
Разве это причина для нелюбви к нему? спрашиваю я. Понимаете, инспектор, мне-то Моцарт нравится. Я люблю Моцарта. И теперь еще сильнее.
Да, говорит он. Для меня — причина.
Я молчу, потому что не согласна с ним, а затевать еще один спор мне не хочется. Так что спор затевает он.
Вы со мной не согласны.
Нет, говорю я. Это не так.
Думаете, что я не прав.
В общем-то, говорю я, нет. Вернее, да. Я думаю, что вы неправы, но это не страшно. Каждый вправе иметь собственное мнение.
Я знаю, говорит он. Но каково же ваше?
Я возвращаю торт на стол. Есть его мне, вообще-то, не хочется, да и кусок я себе отрезала огромный. По моему мнению, говорю я, не стоит судить о музыке, исходя из чьих-то мнений. Если она говорит вам что-то, примите ее. Не следует отгораживаться от музыки, исходя из того, что кто-то говорит или думает о ней.
Он фыркает. Улыбается.
Что? спрашиваю я.
Вы просто обязаны так говорить, говорит он.
Как? снова спрашиваю я. Как я обязана говорить?
Так, как сказали. Вы обязаны говорить то, что сейчас сказали.
Почему? Почему я обязана это говорить?
Потому что вы учительница музыки, говорит Самуил. И должны притворятся непредвзятой.
Притворяться? По-вашему, я притворяюсь?
Возможно, говорит он. И отламывает уголок от моего куска торта.
Это мой торт, говорю я.
Я думал, он вам не нужен.
Разве я сказала, что он мне не нужен? Нужен.
Так берите его.
Теперь-то он мне зачем? И сказав это, я понимаю, что нагрубила, словно бы дала понять, что, коснувшись торта, он как-то его замарал.
Пожалуй, говорит Сэмюэл, пожалуй, мне пора. Приятно было познакомиться с вами.
Да, отвечаю я. Больше мне сказать нечего. Он уходит и, по-моему, все облегченно вздыхают, а я чувствую себя дурой.
Понимаете, это и было особенностью Сэмюэла — у него имелись мнения. Вы не замечали, что в наше время мнений ни у кого уже нет? Люди слишком много говорят и никого не слушают, да и говорят-то ни о чем. Сэмюэл казался отчужденным, потому что был молчалив, но если ты разговаривала с ним — я имею в виду, разговаривала, не просто болтала, чтобы скоротать время, — он тоже с тобой разговаривал. Слушал то, что ты говорила, действительно слушал, обдумывал услышанное и часто не соглашался с тобой, но говорил тебе то, что думал сам. Мнения его могли казаться самодовольными, или неверными, или немного пугающими — иногда, — но, по крайности, они у него были.
Знаете, что я думаю, говорю я, встретившись с ним в учительской в первый день терма. Считайте это моим мнением, вы ведь так цените мнения. Я думаю, что Моцарт был вторым по величине из всех, когда-либо живших на свете композиторов. Гением. Чайковский же был идиотом, а Рахманинов сентиментальным дураком.
А Прокофьев? спрашивает он без заминки и без удивления в голосе.
Второй ряд, говорю я. Запасной игрок. И тоже сентиментальный дурак.
Он кивает, а я прошу: вы только детям мои слова не передавайте. Если они спросят, скажите, что я и Прокофьева назвала гением.
После этого мы стали разговаривать все чаще и чаще. Никогда в компании. Никогда при посторонних. Если мы были в учительской и в нее кто-то входил, мы умолкали, просто умолкали и все. Не знаю, почему. Может быть, я думала, что он этого хочет, может, он думал, что этого хочу я. Что для меня так будет проще. Понимаете, из-за того, кем он был, из-за того, что думали о нем другие. Но мы просто дурачили сами себя. Все же знали. Все учителя знали, и директор знал, и ребятишки. Ребятишки, они почему-то всегда все знают.