Светает. В сумраке оголены
И так задумчивы дома. И скупо
Над крышами поблескивает купол
И крест Неопалимой Купины...
А где-нибудь на западе, в Париже,
В Турине, Гамбурге — не всё ль равно? —
Вот так же высунувшись в душное окно,
Дыша такой же ядовитой жижей
И силясь из последних сил вздохнуть, —
Стоит, и думает, и плачет кто-нибудь —
Не белый, и не красный, и не чёрный,
Не гражданин, а просто человек,
Как я, быть может, слишком непроворно
И грустно доживающий свой век.
* * *
Трудно, трудно, брат, трёхмерной тенью
В тесноте влачить свою судьбу!
На Канатчиковой — переуплотненье,
И на кладбище уж не в гробу,
Не в просторных погребах-хоромах, —
В жестяной кастрюльке прах хоронят.
Мир совсем не так уже обширен.
Поубавился и вширь, и ввысь...
Хочешь умереть? — Ступай за ширму
И тихонько там развоплотись.
Скромно, никого не беспокоя,
Без истерик, — время не такое!
А умрёшь — вокруг неукротимо
Вновь «младая будет жизнь играть»:
День и ночь шуметь охрипший примус,
Пьяный мать, рыгая, поминать...
Так-то! Был сосед за ширмой, был да выбыл.
Не убили — и за то спасибо!
Марине Баранович
* * *
Ты, молодая, длинноногая! С таким
На диво слаженным, крылатым телом!
Как трудно ты влачишь и неумело
Свой дух, оторопелый от тоски!
О, мне знакома эта поступь духа
Сквозь вихри ночи и провалы льдин,
И этот голос, восходящий глухо
Бог знает из каких живых глубин.
Я помню мрак таких же светлых глаз.
Как при тебе, все голоса стихали,
Когда она, безумствуя стихами,
Своим беспамятством воспламеняла нас.
Как странно мне её напоминаешь ты!
Такая ж розоватость, золотистость
И перламутровость лица, и шелковистость,
Такое же биенье теплоты...
И тот же холод хитрости змеиной
И скользкости... Но я простила ей!
И я люблю тебя, и сквозь тебя, Марина,
Виденье соименницы твоей!
* * *
В крови и в рифмах недостача.
Уж мы не фыркаем, не скачем,
Не ржём и глазом не косим, —
Мы примирились с миром сим.
С годами стали мы послушней.
Мы грезим о тепле конюшни,
И, позабыв безумства все,
Мы только помним об овсе...
Плетись, плетись, мой мирный мерин!
Твой шаг тяжёл, твой шаг размерен,
И огнь в глазах твоих погас,
Отяжелелый мой Пегас!
* * *
И вправду, угадать хитро,
Кто твой читатель в мире целом:
Ведь пущенное в даль ядро
Не знает своего прицела.
Ну что же, — в темень, в пустоту.
— А проще: в стол, в заветный ящик —
Лети, мой стих животворящий,
Кем я дышу и в ком расту!
На полпути нам путь пресек
Жестокий век. Но мы не ропщем, —
Пусть так! А все-таки, а в общем
Прекрасен этот страшный век!
И пусть ему не до стихов,
И пусть не до имён и отчеств,
Не до отдельных одиночеств, —
Он месит месиво веков!
* * *
Гони стихи ночные прочь,
Не надо недоносков духа:
Ведь их воспринимает ночь,
А ночь — плохая повитуха.
Безумец! Если ты и впрямь
Высокого возжаждал пенья,
Превозмоги, переупрямь
Своё минутное кипенье.
Пойми: ночная трескотня
Не станет музыкой, покуда
По строкам не пройдет остуда
Всеобнажающего дня.