— Должна, согласился Лазурька. А чем? Она навроде нас с вами: за что ни хвати в люди кати. Все разорено, побито, пограблено.
Корнюхе такой ответ не по нутру.
— За что же мы воевали, Лазарь?
— Как за что? — На чернявом, цыгановатом лице Лазурьки удивление. — За волю воевали.
— Ха! За волю… Что мне с твоей воли в соху ее не запряжешь! — Корнюха слегка стукнул кулаком по столу. — Воли и раньше хватало.
— А что, верно… — поддержал его Лучка. — Земли в Сибири дополна, помещики на шее не сидели. За что же я воевать шел? Жизнь нам сулили новую, совсем не похожую на ту, прежнюю. И ничего пока нету. Как и раньше, пристают с ножом к горлу: дай хлеба. Выходит, власть наша новая, а песня у нее старая: дай, дай, дай!
— Почему бы и не дать? — прищурился Лазурька. — Ты голодный? Нет. Почему же другие должны голодать? Одному жирные щи, другому кашицу из отрубей? За то мы, между прочим, и воевали, чтобы у всех на столе щи были. А ты чего хочешь?
— Не об этом разговор, Лазарь, — мягко, раздумчиво возразил Лучка. — Понять мне надо, куда, в какую сторону жизнь идет, что она мне подготавливает. Про ранешнюю жизнь я только заикнулся, а досказать не досказал. Это верно, что жили раньше почти все в сытости. Но разве только для этого рожден человек, чтобы на пузо свое век работать? Сколько хорошего есть на свете мужики, чего мы никогда не увидим и не узнаем. Во многих местах мне довелось побывать, разное повидать. Какие на земле города понастроены, какие на ней сады растут. А мы… С малолетства до старости гнемся за сохой. Одна у нас радость хлобыстнешь в праздник самогона…
— Чего же не остался в тех городах? — засмеялся Тараска. — Ничего ты не понимаешь! — Лучка поморщился.
— На днях ночевал у меня товарищ Петров из волости, про то же мы с ним говорили. Сказывал он: Советская власть все перевернет, перепашет, ничего старого не оставит. — Шаркая по полу, присыпанному жженым песком, Лазурька прошелся взад-вперед, остановился, подпер плечом чувал печки. — Коммуны везде организуют. В коммуне все будет общим: кони, коровенки, курицы вся живность. И кормежка из общего котла.
— Добро, а? — Макся толкнул в бок Тараску. — От коммуны, я смекаю, самая большая выгода тебе будет.
Тараска благодушно улыбался, сыто жмурил хитроватые глаза.
— А как с верой? — спросил Игнат. Он все время молчал, внимательно слушал, крепко сжав в кулаке бороду.
— С верой?
— Ага, с верой, Лазарь Изотыч. — С устоями старинными.
— Не знаю, — честно сказал Лазурька и там же, у печки, сел на лавку-ленивку. Свет лампы-коптюхи едва достигал до него, лицо Лазурьки белело пятном, черные глаза беспокойно мерцали. — Новый дом на старый оклад никто не ставит, так разумею. — А ты чего, вроде как жалеешь устои старины?
— Нет, радуюсь, — буркнул Игнат и сердито дернул бороду.
— Он боится: зачнут мужики табак курить напропалую и весь воздух спортят, — опять засмеялся Тараска.
— Не клокочи! — с досадой сказал Корнюха. — Неужели будет-таки коммуния? Еще когда воевали, нам про нее талдычили. Мужики не верили, посмеивались.
— Смеяться не над чем, — сказал из темноты Лазурька.
— Как же не над чем? Нас вот три брата, и все разные. А что будет в коммунии? Максюха верно подметил, у кого брюхо большое, тому лафа. Получится: когда у котла равняются на самого обжористого, когда работают на самого ленивого.
— В партизанах, припомни, на самых трусливых никто не равнялся, и еду делили как полагается.
— Сравнил кочергу с оглоблей! Там другое, мотнул Корнюха чубом. Там на время, тут на всю жизнь. А еще ребятишки. Скажем, у тебя семья сам да баба, а Тараска каждый год по ребятенку слепливает. И будешь ты на Тараскину шпану хребет ломать.
— Ну и что? Зато, когда состарюсь, его дети меня прокормят. Вся деревня как одна семья будет.
— Пустое говоришь, Лазарь, пустое, — вздохнул Игнат. — Уж на что крепко держали в руках семейщину уставщики, а и то, едва столкнулась она с безверием, понесла к себе в дом всякую нечисть. А что будет, когда старые устои под корень подсекете? Откачнете человека от бога все кувырком пойдет.
— Я бы, к примеру, не стал о старых устоях много думать. Пользы от них немного, а вот тут, — Лучка притронулся к вязаному шарфу, намотанному на шею, — они хомутом давят.
Корнюху тревожило совсем другое. Если Лазурька не брешет, если коммунию установят, нечего пуп надрывать, поднимая хозяйство. Все уйдет на общий двор. А с другой стороны, сам Лазурька в точности не знает, какая она будет, коммуния. Может, придется бежать от нее без оглядки.
Когда мужики стали расходиться, Корнюха придержал у дверей Лучку.
— Тебе работник не понадобится?
— А что?
— Да что… На одной кобыленке втроем далеко не ускачешь. Придется нам с Максюхой в работники подаваться.
— Не знаю, — Лучка сдвинул на брови папаху. — Поговорю с тестем. Одного-то, может, и возьмем, а двоих нет: сейчас, брат, за работников прижимают.
Закрывая за Лучкой дверь, Корнюха спохватился: с Игнатом не перетолковал, а в работники нанимается неладно это, в доме должен старший распоряжаться. Хотел тут же и поговорить обо всем, но Игнат сидел за столом, опустив лохматую голову, отрешенный от всего, увязший в своих думах, и Корнюха понял: ничего он сейчас не присоветует.
Позднее, мало-помалу, неприметно для себя Корнюха стал в доме за главного. Надо что сделать по хозяйству сам, не спрашивая Игната, решает и делает. Игнат, похоже, не замечал этого, а может, и замечал, да не хотел мешать Корнюхе налаживать хозяйство.
Но, как и раньше, Игнат заставлял их отбивать поклоны, запрещал есть скоромное в постные дни, не отпускал на посиделки. Вечерами, когда к ним никто не приходил, Корнюха и Макся томились от скуки и наедине зло подшучивали над неожиданной суровостью брата. Строгие правила семейщины казались им дикими и глупыми, и покорялись они старшему лишь из уважения к памяти отца.
Вскоре Макся нанялся в работники к Лучкиному тестю и уехал на заимку. Без него Корнюха совсем было заплесневел, но тут случилось то, чего он никак не ожидал.
Не было дня, чтобы к ним на часок-другой не забежала Настя. Поначалу-то Корнюха к ней не присматривался. Смотреть особо не на что. Кругленькая, справная, конечно, но и других девок бог здоровьем не обидел, поджарую, тонконогую днем с огнем не найдешь во всей Тайшихе. Настя, как все, может, только одно и отличие, что больно уж смеяться любит. Чуть что залилась на всю избу, да так, что не утерпишь, вместе с ней засмеешься. На что уж Игнат строгость на себя напустил, а и он, бывало, блеснет зубами из бороды. Со смехом, с шуточками Настя обихаживала избу, и у них завсегда было чисто, свежо, будто и не холостячили.
Лазурька, заставая у них свою сестру, весело хмыкал, похлопывая ее по плечу.
— Прогадаешь, Настюха. Старайся, не старайся, жениха в этом доме не заарканишь.
Настя и тут посмеивалась.
К каждому из братьев она относилась по-своему. С Максей шутила, смеялась как-то по-свойски, запросто, а с Игнатом сдержаннее, мягче, с ласковой осторожностью; его же, Корнюхи, вроде как сторонилась, стеснялась, что ли. Иногда раз глянет на него, скраснеет, отвернется, а чаще прыснет в кулак. Что смешного в нем находит не поймешь. А если он долго на нее смотрит теряется. Взяв это на заметку, он стал нарочно изводить ее. Сядет напротив, уставится в лицо и не спускает глаз. Настя заторопится, сделается неловкой и беспременно что-нибудь уронит, прольет. Прямо потеха.
Но однажды она не потупилась, не отвела взгляд, и усмешка сама сползла с Корнюхиных губ. Карие, в крапинках Настины глаза смотрели на него с шалым, бесшабашным вызовом, что-то озорное, задиристое появилось в ее лице. Продолжалось это всего секунду, ну, две, а для Корнюхи Настя сразу стала другой, совсем не похожей на ту, прежнюю.
Приходила Настя обычно утром, в то время, когда они задавали корм скотине. Садилась доить корову, а потом все вместе шли чаевать. Как-то Настя припозднилась. Набросав в ясли сена, Игнат ушел налаживать завтрак, Корнюха остался чистить двор. Настя прибежала, закутанная в платок, с подойником на согнутой руке, стрельнула глазами в Корнюху, пошла под сарайчик, к корове.