Глянув на обмерзшее, бельматое окошко избы, Корнюха отошел за угол, позвал Настю.
— Хочу кое-что показать тебе.
— Что? — она остановилась поодаль, придерживая обеими руками пустой подойник. На толстом платке, на пряди волос, свисшей на лоб, белым пухом осел иней. Корнюха облапил ее сильными руками, притиснул к стенке сарайчика. Упал, покатился со звоном подойник.
— Сдурел! Отпусти! Закричу! — зашептала она.
Его губы коснулись тугой, нахолодевшей щеки, и в это время Настя, высвободив руку, схватила его за ухо, больно дернула. Корнюха от неожиданости охнул, ослабил руки. Настя вывернулась, отбежала, поправляя платок, засмеялась.
— Эх ты, даже поцеловать не можешь. — И пошла, вздернув голову. Обернулась, спросила: — А что показать-то хотел?
— В другой раз покажу.
В избе, процеживая молоко через ситечко, Настя сказала Игнату:
— За сараем мне Корнюха штуку показал. Такая чудная!
— Что за штуку? — заинтересовался Игнат.
— Скажи, Корнюха, — ласково попросила Настя.
Сперва Корнюха остолбенел, потом, красный, поспешно схватил со стола лепешку, впихнул в рот и, еле переворачивая, мыкнул что-то непонятное, ткнул пальцем в отдутую щеку занят, не до разговоров. Игнат терпеливо ждал, пока он прожует. И Настя ждала, посмеивалась.
— Цветок в снегу нашел, — с той же усмешкой сказала она. — Замерзший, а как живой.
Игнат хмуро двинул бровью, подул в блюдце с чаем. А Корнюха, вытирая вспотевший лоб, про себя ругался: «Погоди, чертова девка, я те дам! Тихоня!»
С того дня Корнюха начал искать встречи с Настей наедине, но она увертывалась от таких встреч и все поддразнивала его своей неунывчивостью. До того распалила, что он и о хозяйстве на время думать забыл, и разговоры мужиков о новой жизни стали казаться надоедливыми. Не столько слушал эти разговоры, сколько думал, как бы половчее перехитрить Настю.
Однажды вечером она пришла поставить тесто. Когда уже заканчивала работу, Корнюха накинул полушубок, притворно зевая, сказал брату:
— Пойду побрехать к Тараске, а то сон долит.
За воротами у стены притаился. Стоял, пряча подбородок в тепло овчинного ворота, улыбался, гадая, как поведет себя Настя. На другом конце улицы мерзло простонал журавль колодца, ударилась о сруб обледенелая бадья все было слышно так, будто колодец находился совсем рядом.
Тяжело бухнула дверь, захрустел снег под быстрыми Настиными ногами. Выйдя за ворота, она, не заметив Корнюху, обернулась, чтобы заложить щеколду. Он рывком повернул ее к себе и заглушил губами испуганный вскрик. Настя билась всем телом, как большая рыбина, попавшая в сеть, но вдруг обмякла, нависла на его руки и, когда, задыхаясь, отклеилась от его губ, Корнюха стал быстро спрашивать, ладно ли он целует, однако тут же смолк. Настя стояла непонятно смирная, уткнулась лицом в его грудь и затихла, замерла.
— Настя…
Плечи ее дернулись, затряслись. Под Корнюхиными ногами беспокойно заскрипел снег. «Не заголосила бы на всю Тайшиху…»
— Настя! — запрокинул ее лицо и понял: она смеется. Сквозь смех выдохнула:
— Переполошил до смерти…
Корнюха вскинул ее, крутнулся на одной ноге. Настя сама на минуту прильнула к нему, поцеловала и отпрянула, будто обожглась.
— Теперь не подходи! — строго сказала она. — И не подкарауливай меня. Знаю, тебе смешки-шуточки. Наловчился в чужих краях девок тискать. А я… Такусенька была и уже на тебя глаза пялила. Знай про это и не лезь с баловством.
Она убежала.
— Хы-ы… озадаченно протянул Корнюха, помолчал, повторил: — Хы-ы.
В небе колючими стеклышками блестели звезды, в темный горб Харун-горы запахался сошник ущербного месяца. Прокаленная морозом, засугробленная земля молчала, казалось, ждала, что еще, кроме «хы», скажет Корнюха.
3
По дороге, накатанной до крепости льда, Саврасуха бежала веселой размашистой рысью. Игнат перебирал ослабленные вожжи и вприщурку смотрел на сопки, круглые и белые, тесно прижатые друг к другу, как яйца в лукошке. Солнце лучилось теплом и ярким, режущим глаза светом. Осевшие суметы были осыпаны разноцветными блестками, и в воздухе, еще холодноватом, ощущалась предвесенняя мягкость. Скоро солнце оголит поля и сопки, над ними с гоготом потянутся клинья гусей туда, за хребты, к своим родным местам. У птиц все просто: прилетели, скрутили гнездо. А тут… В избе, если долго не приходит Настюха, пусто и сиротливо, так и кажется, что не дома они, а на временном постое.
За спиной Игната шевельнулся Корнюха.
— Скоро весна, — не оборачиваясь, сказал Игнат. Корнюха промолчал, и Игнат повторил:
— Слышь, братка, весна придвигается.
— Ну, весна… с неохотой отозвался Корнюха.
Игнат примотал вожжи к головкам саней, сел так, чтобы видеть брата.
— Пахать, сеять будем. А там сенокос… Жить дома не придется.
— Это уж так. В глазах Корнюхи дремала какая-то своя, непонятная Игнату, думка, и не хотелось ему, видать, расставаться с этой думкой.
— Видишь, я к чему… За домом догляд нужен, а Настя тоже в поле будет. И вот об чем я кумекаю жениться мне, что ли? Так ли, иначе ли, а женитьбы не минешь. Зачем же тянуть в таком разе? Тараска вон привел в дом молодуху…
— Жениться? — вскинул голову Корнюха.
— А чего? — Саврасуха перешла с рыси на шаг. Игнат взял и руки вожжи, понужнул ее. — Настя у нас, как работник.
— Настя? — у Корнюхи напряглись скулы. — Что Настя?
— Добрая девка она, сердцем ласковая. Может, ее и посватать, а? Изот не должен бы отказать, — Игнат замолчал, заметив, что брат вдруг переменился в лице и смотрит куда-то в сторону косым сердитым взглядом.
— Так что присоветуешь, братка? Других-то девок я путем не знаю, а Настюха, она подходящая. Очень даже подходящая.
Корнюха неожиданно зло хохотнул.
— Ха! Жених выискался!
— Ты чего это? — удивился и обиделся Игнат. — Ты почему со мной говоришь таким манером?
— Как говорить, если твоя башка трухой набита? — всколыхнулся Корнюха. — У тебя, жених, одни штаны, да и те с дырками на мягком месте. Жди, пойдет Настя за всякую голь-шмоль. О ней даже думать позабудь!
Таким разъяренным Корнюху Игнат видел редко. Эк его разобрало, того и гляди, кулаки засучит. Больно уж близко к сердцу принимает недохватки дома зачем? Бог даст, все наладится.
Дальше ехали молча. Каждый думал о своем. Игнат вздыхал, подстегивая прутиком Саврасуху. Дорога свернула в густой тальник, сани застучали по кочкам, заметались на раскатах, но Игнат все понужал и понужал кобылу. Быстро домчались до Трех Бугров. Не доезжая до разгороженного остожья, Игнат резко остановил лошадь: сена не было. Из-под сугроба черными-космами выглядывали гнилые одонья все, больше ничего. Куда же делся зарод сена, едва початый?
Игнат слез с саней, увязая в черствых сугробах, обошел остожье. Метель засыпала, загладила все следы. Корнюха выдрал из-под снега пласт гнили, отбросил от себя.
— Сволота! Узнаю, кто украл, спалю к чертовой матери! Тяжело было на сердце Игната, тяжело, больно и горько.
До чего докатились люди! Тянут все, позабыв о страхе господнем, о совести. Разболтался народ, развратился, страшным и непонятным стал. Жизнь все переворошила, опрокинула, законы старые поломала, а новых не затвердила. Раньше жилось просто. Зимой мужик много ест, много спит, шевелится лениво: силу копит для горячих весенних дней. А коли хлеба недостаток в работники нанимается к тем, у кого хозяйство справное. В работниках, известно, не мед, каждый старается выжать из тебя побольше, однако и тут какой-то порядок был. Теперь все шиворот-навыворот. Дело, постыднее какого нету, воровство, промыслом стало. Заместо того, чтобы своим горбом, своими руками добывать пропитание, людишки озоруют по ночам. У бурят, слышно, пограбили скот, в своей деревне у одного, у другого утянут барана либо теленка. Жаловаться народ опасается. Лазурька, что он сделает? Самого, того и смотри, пристрелят. Какой уж год скрывается на заимках Стигнейка Сохатый, «заступник» семейщины. Скор на расправу Стигнейка. Чуть что не по нем красного петуха подпустит. Изловить, говорят, нет никакой возможности, укрывают Стигнейку мужики, одни из корысти, другие из страха: выдашь Сохатого, а дружки-корешки останутся, они житья не дадут. На селе теперь навроде две власти. Одна в руках у Лазурьки, другую Стигнейка держит. Что будет дальше никак не угадаешь.