Вскоре после разговоров в городском комитете партии мне встретился Понтекорво. Что думает обо мне этот беглец с Запада, я не знаю. Понтекорво предлагает встретиться в конце дня у него в кабинете. Кроме него поприсутствовать при разговоре пришел заместитель Джелепова.
— Меня просил поговорить с вами секретарь городского комитета партии, — начал Понтекорво. — Он говорит, что вы не платите партийные взносы.
— Я не буду их больше платить. Все. Хватит.
— Почему диссиденты обращаются к западной прессе?
Можно подумать, что Понтекорво только вчера заявился в Советский Союз. Зачем он мне задает этот наивный вопрос? Он ведь должен догадаться, что мой «бунт» вызревал годами, и началось это еще в ту пору, когда он жил на Западе. Он, оставшийся западным человеком, несмотря на годы жизни в Советском Союзе.
— Если советские газеты будут открыты для тех, кого вы называете диссидентами, им незачем будет обращаться к Западу.
Понтекорво пробовал меня еще некоторое время убеждать в том, что советской власти есть чем гордиться. Всеобщая грамотность, например. Зачем он все это говорил, видя, что у меня, родившегося и выросшего в Москве, произошел такой перелом в душе, что все эти разговоры о грамотности были пустой тратой времени.
Пора бесед и увещеваний кончилась не сразу. Повторного приглашения от президента Академии наук не последовало. Вместо этого состоялась встреча с вице-президентом Логуновым и академиком Марковым. Они постарались придать ей характер дружеской беседы. На столе стояла ваза с печеньем, и мы пили чай. Все было почти по-домашнему. Мы говорили о жизни, но разговор неизменно сворачивал к теме «свобода». Как в разговоре с председателем Комитета по Атомной Энергии Петросянцем, не обошлось без упоминания чешских событий 1968 года и арестованного физика Юрия Орлова. Я спросил, почему в первые же дни после начала открытого конфликта КГБ сделал попытку устроить слежку за моей дочерью, которая никакого отношения к моему интервью не имела.
— Но это же логика борьбы, — глубокомысленно заметил Марков. — Вы ее начали.
Доказывать, что это просто подло, академику, работающему над проблемой образования Вселенной, было бессмысленно, но я все же спросил:
— И вы признаете честными такие приемы борьбы?
Марков не ответил. Временами разговор становился более острым, но я чувствовал, что Логунов старается сохранить дружеский тон.
— Конечно, многое утеряно, но кое-что можно восстановить, — рассуждал Марков, не понимая, что я ничего и не хочу восстанавливать.
— Вы, кажется, прекратили платить партийные взносы? — спросил Логунов и, услышав, что с этим покончено, добавил, — напрасно.
Кончая разговор, Логунов хотел еще оставить дверь для меня открытой.
- Если у вас будут ко мне вопросы, звоните мне. Я готов встретиться с вами в любое время.
- Какой выход из положения был бы для вас сейчас лучшим? - спросил меня на прощание Марков.
- Я никогда не примирюсь с партией, а это значит, что самое лучшее для меня было бы, наверное, уехать из Советского Союза.
- Этого не получится. Вы не молодой человек. Если вы обратитесь за разрешением уехать, вас не отпустят. Пройдут многие годы. Может быть, когда-нибудь через много лет вы получите согласие на выезд. Но кого вы тогда будете интересовать.
Наверное, Марков прав.
После разговора в Академии наук оставалось одно — ждать партийное собрание.
За несколько дней до Нового Года я вновь встретился с секретарем партийного комитета института и ответственным за идеологическую работу членом партийного комитета.
— С вами много разговаривали по поводу вашего поступка. Последним был разговор с самим вице-президентом Академии наук. Вы до сих пор считаете ваше интервью западным корреспондентам правильным поступком?
— Да.
— В ближайшее время на партийном собрании мы обсудим ваше поведение. Вы будете исключены из партии.
Он не мог придумать лучшего подарка к Новому Году. Все необходимые слова сказаны. Больше не будут меня вызывать куда-то, уговаривать. Новый Год встретим спокойно. Но что будет потом?
С партийным собранием, однако, не спешили. Шли недели, а его все не было. По уставу партии собрания должны проводиться ежемесячно, но начинался уже третий месяц после последнего, состоявшегося в лаборатории. Ждут, когда у меня сдадут нервы, и я принесу партийный билет в партийное бюро и положу на стол. Тогда останется «проинформировать» на собрании о моем выходе из партии и при этом в мое отсутствие вылить на меня «ушат помоев». А еще лучше, если я пойму, что борьба бесполезна, и покаюсь, повинюсь. Меня пожурят, конечно, но, может быть, даже не очень сильно. Чтобы не раздражать. Зато западным корреспондентам, провоцирующим советских граждан, достанется как следует. Все-таки, что ни говори, исключать из партии члена-корреспондента Академии наук, лауреата Ленинской премии неприятно. Лучше бы этого избежать.
В конце концов партийное собрание состоялось. В конце февраля, через три с лишним месяца после моей встречи с корреспондентами. На меня смотрели двести пар глаз, и первый раз я мог на партийном собрании говорить откровенно, что я думаю о советской власти. Выступивший после меня Джелепов говорил о моем «мещанстве», восхищался теми, кто, плавая на льдинах месяцами в океане, совершает подвиги.
— Туда с женами нельзя, там женам холодно, - крикнул кто-то из рабочих, сидевших в задних рядах.
Ответственный за идеологическую работу в партийном бюро обещал, что «буржуазная пропаганда не пробьет брешь в нашей стене». Для большей убедительности он ссылался на недавнее выступление члена Политбюро Гришина. Механик из моего отдела, секретарь партийного бюро моего отдела, укорял меня в неблагодарности. Советская власть меня поила, кормила, учила. А я? Чем я ей ответил?
Мое последнее слово было коротким. Я ответил Джелепову, сказав, что, говоря о героизме, лучше бы он упомянул вместо плавающих на льдинах сидящего в тюрьме физика Юрия Орлова. Ведь именно здесь, в этом зале, на этой самой трибуне, где сейчас стою я, несколько лет назад стоял Юрий Орлов и был он в тот момент оппонентом при защите диссертации.
Решение партийного собрания о моем исключении из коммунистической партии отмечало мой «отказ от партийных взглядов и переход на позиции крайнего индивидуализма». Точнее причину исключения трудно было выразить. Заодно в решении отмечалось, что моя дальнейшая работа в Дубне «несовместима со статусом международной организации».
Я не знаю, что чувствовали те двести человек, которые единогласно проголосовали, одобрили решение о моем исключении из партии. В одном я уверен - равнодушных не было. Прекрасно поняв, что я не желаю иметь что-либо общее с коммунистической партией, они не могли не исключить меня. Иначе я при них швырнул бы партийный билет на стол. И, наверное, некоторые ненавидели меня, потому что я стал не похожим на них, и злорадствовали в ожидании того, как мое будущее начнет обращаться в безнадежное прозябание. Те, кто мог тайно сочувствовать мне, скорее всего, жалели меня. Для них я был жертвой. И вряд ли кто догадывался, что для меня это был один из редких моментов, когда полнота жизни ощущается с необыкновенной силой. И не знали они, что, вернувшись домой с собрания, я опять имел повод сказать:
— А не отпраздновать ли нам это событие полными рюмками коньяка?
Конечно, это был необыкновенный день. «Мост», горевший более трех месяцев, рухнул. Те, кто безуспешно пытались затушить пожар, могли наконец сказать себе с полной уверенностью, что для них я потерян безвозвратно. Нужно было быть круглым идиотом, чтобы не видеть моего твердого решения раз и навсегда отрубить веревку, привязывавшую меня к коммунистической партии, освободиться от «опеки» общества, когда-то научившего меня подчиняться ему беспрекословно. Никто, и в том числе я, не знал, что будет со мной, никто, кроме меня, не видел, что отныне я стал свободным человеком. Может быть, меня ждут тяжелые испытания, может быть, мне предстоит еще узнать такое, что заставит по-новому взглянуть на мир. Может быть. Но я знал, что никогда не пожалею, что, как птица в клетке, бился о прутья решетки, стараясь вырваться на свободу.