Выбрать главу

Я спросил:

— Кому отец причинил зло?

Конечно, на такой вопрос ответить трудно. Винцо сменил тему:

— Смотри, чтоб и с тобой не приключилось того же, что с Яно Годжей. Ты все надеешься, что вылечишь жену, что с ней поладишь, а в один прекрасный день трахнет она тебя по башке, и ни хрена ей не будет.

Мама кинула нехороший взгляд на мужа — может, из-за грубого словца, может, из-за того, что зря стращает: не так ведь страшен черт, как его малюют. Я обратил все в шутку:

— Моя жена еще бы поразмыслила как следует. Что она бы делала без меня?

Дочка сказала, что такие вещи сравнивать нельзя. Но тут она не совсем права. Сравнивать можно все что угодно… если хотеть.

— Каждый может стать убийцей. Кроме того, Уршула убила его неумышленно. Это произошло случайно. Думаю, она и двух лет не получит, — сказал я.

— В этом еще разберутся, — сказал Винцо. — Старый Годжа говорит, что это была не случайность: они дрались почитай всякий день.

— Такие обычно не убивают друг друга, — заключила мать.

Разговор проходил под телевизор, так что многое в голове у меня перепуталось. Домой я добрался усталый и взялся за книгу «Генетика и диалектика». Хоть я и не очень понимал суть предмета, однако высоко оценил уровень авторского стиля и подумал, насколько лживы все эти романы о будущем, где ученые разговаривают на каком-то нечеловеческом «техническом» языке, который должен придать весомость их взглядам. Но нормальному живому языку нет нужды воспроизводить вымороченный язык журналистского репортажа с какого-нибудь производства. Такой журналист приходит на фабрику с целью осветить проблемы, которыми здесь живут люди, и часто осчастливливает нас странными языковыми конструкциями. Герои этих репортажей говорят одними дефинициями, и это обычного читателя вводит в обман, который призван задурить ему голову — иными словами, убедить в серьезности технического мышления. Однако все хорошие научные книги написаны точным, совершенным языком — сплошная радость читать их.

Книга прогнала сон. На другой день я пришел на работу затуманенный. Даже ни у кого не спросил, понравилась или нет моя новая работа. А эти садисты, словно почувствовав мои муки, и словом о ней не обмолвились. Домой возвращался я подавленный. Забрел в лес, но и это меня не рассеяло, все казалось мне чужим, каким-то ненужным, враждебным.

Затосковал я по веселому обществу, по друзьям, которые отнеслись бы ко мне с пониманием. Размечтался и о встрече с Уршулой… Кто знает, где она? В тюрьме?

По дороге я собирал лесные орехи, но решил съесть их дома — два вырванных зуба не позволяли грызть их немедля. Хоть трава и была сырая, я ненадолго лег на спину и задумался над любопытным парадоксом: человек так приспособлен ко всему на свете, столько клеток пекутся о его стабильности, об уравновешенности его чувств, но наступают минуты, когда он забывает об этой опеке природы, даже начинает ненавидеть себя, свой организм и ничего не имеет против смерти… Смерть и боль, пожалуй, не так уж и связаны друг с другом, как мы думаем. Я обошел ореховую рощу, подошел к равнине Дренье, а потом спустился в долину. Какая-то ярость гнала меня домой — спать, лежать, думать. Размышлял я прежде всего о том, как мои коллеги поняли мою работу. Хотя бы прочли ее внимательно? Я не мог взять в толк, почему я такой взвинченный, неистовый, возбужденный. Неужто причиной тому вчерашний разговор с шурином? Я рассказал ему, как намекнул дочке, что ей не следует слишком расстраиваться из-за нездоровья матери — эта болезнь не передается по наследству. Шурин, по всей вероятности, оскорбился: то ли потому, что почувствовал себя задетым, то ли ему показалось, что я напрасно пугаю дочку. Он сказал: «Возможно, и в твоей родословной был кто-нибудь болен, а проявится это именно у твоего ребенка. Вовсе необязательно, что передается только от матери». Все может быть, ответил я и подумал о предках, о которых ничего не знаю: ни отец не упоминал о них в своих записях, ни мать никогда о них не рассказывала. Единственное, что я знаю: мамин отец много пил.

В таком расположении духа ничего лучшего не пришло мне на ум, как пойти к моему другу, Ивану Гудецу, врачу, пишущему романы, и хоть он не психиатр, но в человеческой душе разбирается. Я пожаловался на свою меланхолию и на огорчения в семейной жизни, которые растут день ото дня; посетовал и на то, что семья все больше и больше тяготит меня и что, скорей всего, мне вообще не надо было жениться. Иван Гудец приема не вел, лежал в кожном отделении как пациент — по всему телу выступила у него какая-то сыпь, и теперь выясняют ее происхождение. Он утешил меня: его женитьба тоже не из удачных. Жена недавно ушла от него с двумя детьми. Как-то он пошел навестить их и увидел на улице сына, грязного и голодного, и страшно расстроился. Тесть и теща всячески пытались объяснить уход жены, надеясь помирить их. Сына он попробовал взять к себе, но ничего не получилось. Он вернул его матери и должен теперь согласиться с тем, что дети будут на ее попечении; а уж каким оно будет, один бог знает. Я попытался успокоить его хотя бы тем, что его жена здорова. А ведь еще совсем недавно он был весел, рассказывая мне, как дети любят его, как вечером молятся ему, словно святому, становятся перед ним на колени, хотя он этого совсем не добивался. Естественно, Иван рассказывал мне это как шутку, как доказательство того, что тем самым он нарушил все десять заповедей. (Эта молитва детей считалась бы явным грехом против божьей заповеди: «Да не будет у тебя других богов пред лицем Моим».) Пожаловался я и на то, что в Новой Веси многие считают, будто жену загубил я, будто без меня она была бы здорова. На самом же деле больным чувствую себя именно я. Иван сказал, что я совершенно здоров. Он вытащил из-под подушки печать и рецепты и прописал мне оксифенон и тазепам. Потом мы посидели во дворе больницы. Я видел, как с работы возвращалась врач Ольга О., с которой мы вместе ходили в гимназию, — когда-то она была так хороша собой.