На какой период установлений о разбоях — казней или вир — выпала та крупная удача, неизвестно. Но под 1008 годом Никоновская летопись сообщает: «Того же лета изымаша хитростию некоего славного разбойника, нарицаемого Могута». Могут — это прозвище. В «Словаре древнерусского языка XI—XIV веков» указано лишь одно значение этого термина: властитель. Однако «могуты» вместе с «татранами», «шельбирами», «топчаками», «ревучами» и «ольберами» упоминаются в «Слове о полку Игореве» при перечислении войск черниговского князя. Они
По мнению академика Б. А. Рыбакова, здесь, возможно, «имеются в виду какие-то тюркоязычные дружины, очень давно, ещё со времени «прадедов», оказавшиеся в Черниговской области; быть может, это тюрко-болгары или какие-то племена, приведённые Мстиславом (сыном Владимира, князем тмутороканским, — Авт.) с Кавказа в начале XI в.». Но поскольку «могут», «могуты», «могутии» — слова славянские, то на эту часть черниговской рати данное определение, видимо, не распространяется. Скорее всего, могуты в войске — это то же, что богатыри, витязи, полк, имевший какие-то устойчивые традиции или особую репутацию в рукопашном бою (но не полк «властителей»). Как прилипло к разбойнику подобное прозвище — был ли он по происхождению «нарочитым мужем», исторгнутым злою судьбой из роскошных хором, или воином-черниговцем, — неизвестно. Может быть, оно лишь фиксировало статус Могута в разбойничьей иерархии или, скорее, отдавало дань его личным богатырским достоинствам. Вероятно, это был крепкий и представительный мужчина, под стать Соловью-разбойнику. Помните?
Только Могут, видимо, был не так прост, как Соловей, не на посвист один надеялся. Если Соловья Илья Муромец одолел без затей, богатырской силой, то Могута пришлось брать хитростью. К сожалению, в чём она заключалась, кому принадлежали план и руководство операцией, кто входил в «группу захвата», летописец не знал или дал подписку о неразглашении. Как досадно! Так и рисует воображение засаду в тёмном лесу, гридей и отроков, замерших за вековыми дубами, напряжённый взгляд боярина, впившийся в еле заметную разбойную тропу, дозорного, раздвигающего рукой ветви... А то — корчму где-нибудь на бойком месте, здоровенного детину, запивающего удачный набег хмельными медами и зыркающего по сторонам пронзительными глазищами из-под надвинутой на самые брови «шляпы земли Греческой», постепенно заполняющих горницу весёлых и плечистых молодцев, теснящихся к дверям и косящетым окошкам или подсаживающихся поближе к детинушке. А детинушка, хоть и глядит, казалось, в оба, видно, призадумался. И даром, что силу имел могутную, а когда (по сигналу, которым была песня, затянутая начальником: «Во зелёном во лугу ночью я гуляла») оседлали его да скручивали под лавкой (или под кустом), то сопротивления большого не оказал. Представши же пред ясные княжеские очи, вдруг «въскрича зело, и многы слёзы и испущая из очию» (это уже летопись): «Поручиника ти по себе даю, о Владимере, Господа Бога и Пречистую его Матерь Богородицу, яко отныне никако же не сътворю зла пред Богом и пред человеки, но да буду в покаянии вся дни живота моего!» (Так вот в чём дело! Он уже готов был проложить дорогу Кудеяру и уйти в монастырь!) Владимир, вероятно собиравшийся «с рассмотрением и великим испытанием» начать правый суд, был потрясён до глубины души. Он вообще, как говорит летописец, в последние годы «многы слёзы проливаше, и всегда живяше в тихости и кротости, и в смирении мнозе, и в любви и милости», постоянно повторяя: «Блажени милостиви, яко тии помиловани будут» и «Милость хвалится на суде». Поэтому сразу же «умилися душею и сердцем» и «посла» Могута к «митрополиту», «да пребываеть, никогдаже исходя из дому его». Могут всё исполнил, «заповедь храня... крепким и жестоким (то есть суровым, аскетическим, — Авт.) житием живяше, и умиление и смирение много показа и, провидев свою смерть, с миром почи о Господе». Такова история предшественника Кудеяра.