— Завтра ночью ты вернешься… во взвод. Тебе отдадут оружие — твое и Андрея. Легенду возвращения продумаешь сам и доложишь мне. Работа будет предельно простая: составляя отчетные карточки наблюдения, будешь делать копии. На копиях внизу картофельным соком или соком березы нанесешь все, что заметишь в полосе своего полка. Все это ориентировать и привязывать к сектору наблюдения отчетной карточки. Понятно? Вверху — обычная карточка, внизу — ее продолжение. Службу во взводе нести хорошо и в поиски ходить. В каждом поиске оставлять карточки на видном месте, по возможности в траншеях. Ни с кем не связываться. Никому не давать задания. Твой номер отныне сорок пять. Это значит, в полосе, где я работаю, есть еще сорок четыре моих человека. Некоторые из них работают рядом с тобой. У них другое задание. Кстати, вы потому попались, что сообщил наш человек. Имей в виду, ты постоянно будешь под моим наблюдением. Если изменишь, по радио выступит Андрей Святов и расскажет о твоем предательстве. Потом его ликвидируют. Значит, на тебе не только твоя жизнь, но и жизнь Святова. Можешь не волноваться — никто никогда о тебе не узнает.
Он не дал Прокофьеву опомниться, приоткрыл дверь и крикнул по-немецки:
— Ефрейтор! Пленного накормить, дать рому. Потом обеспечить отдых.
Надевая свой блестящий плащ, офицер посмотрел на часы, доброжелательно улыбнулся:
— Будем надеяться, что они больше не остановятся. Ну, ни пуха ни пера, как говорится. Чуть было не попросил тебя передать привет одному знакомому, сказать ему, что сил моих больше нет, но нужно уметь держать себя. Такова, брат, жизнь. Будь здоров, Коля! Держись.
И он ушел, так и непонятый до конца. После него остался только легкий запах шипра, ощущение тайны и все крепнущая надежда на освобождение.
Глава вторая. ЧУЖОЙ ЗАПАХ
То, чего больше всего боялся Прокофьев — заделанных проходов в минных полях, — удалось избежать. И поэтому при первой встрече с советскими офицерами у него не столько спрашивали о том, где он пропадал целые сутки, сколько удивлялись, как он мог проползти между минами. Ведь если прополз Прокофьев — могли проползти и немцы.
Поэтому пока Прокофьев шел к своему взводу, по проводам и через связных на этот участок передовой шла тревога. Кто-то ругался, кто-то оправдывался, а солдаты, чертыхаясь, собирали оружие и, переваливаясь через брустверы, ползли в промозглую сырость ночи. Одни — прикрывать товарищей, другие — ставить мины на тропинку по которой прополз Прокофьев. И хотя все эти люди подвергали себя смертельной опасности, мокли и мерзли — никто не ругал разведчика. Слаженный солдатский телефон уже передал его историю: прикрывая раненого товарища, он вел бой с противником, который пытался отрезать разведчиков слева. (Работу вражеских крупнокалиберных пулеметов, очереди святовского автомата и взрывы его гранат видели все, поэтому эта часть прокофьевской истории не вызывала ни малейшего подозрения.)
Когда товарищ был убит, он взял его автомат и двинулся в лощину. Здесь наткнулся на ползущих в тыл всей поисковой группе немцев и вынужден был повернуть в сторону. (И эта часть рассказа не вызвала возражений. Нашлись такие, которые слышали глухой шум в устье лощины, а некоторые даже видели смутные тени, которые проскользнули к вражеским траншеям.)
Он пытался соединиться с основной группой разведчиков, но она к этому времени уже прорвалась сквозь заградительный огонь и ушла к своим. Прокофьев наткнулся только на труп младшего сержанта Ахмадуллина. Оружия возле сержанта уже не было — возможно, его прихватили разведчики. И потому, что он замешкался возле Ахмадуллина, его чуть не отрезали немцы; к счастью, удалось спрятаться в воронке. Когда немцы ушли, утащив с собой труп младшего сержанта, начался рассвет. Пришлось ждать вечера. (И эта часть прокофьевских злоключений была принята безоговорочно, хотя, собственно, оговорки могли бы быть.) Дело в том, что Ахмадуллин был убит, по-видимому, гораздо ближе к немецким позициям, чем утверждал Прокофьев, видевший труп младшего сержанта только в немецких траншеях. Могло показаться странным также и то, что тех немцев, которые чуть не отрезали Прокофьева, никто не видел. Но ведь противник есть противник, и в его задачу не входило заявлять о своем присутствии каждому досужему наблюдателю. Не заметили — значит, плохо наблюдали.
Эти и другие неясности были с лихвой перекрыты главным — сочувственным отношением к разведчику, который целые сутки пробыл между двух огней и вернулся домой невредимым. Он жаловался только на боль в плече, говорил, что ударился, когда скатывался в воронку.
Несмотря на явный ореол героя, который все разрастался вокруг Прокофьева, пока он продвигался к взводной землянке, товарищи встретили его сдержанно. В них еще не перегорела горечь неудачного боя, еще не все понимали, почему пришла эта неудача.
Обрадовался Прокофьеву только Сиренко. По-бабьи склоняя голову набок и хлопая руками по жирным бедрам, он пошарил в дальних углах своей каптерки, разыскал великолепные аргентинские сосиски, которые ценились в два раза дороже американских и сравнивались, пожалуй, только с русскими, поджарил картошки со пшигом и, доверительно подмаргивая, вытащил заветную фляжку. Все знали, что у Сиренко всегда есть водка. Уже хотя бы потому, что сам он не пил, а норма ему полагалась, как и всякому иному разведчику. Но не было еще случая, чтобы кто-нибудь выклянчил у него хотя бы сто граммов. Сиренко был неумолим: он ненавидел пьянство. А тут вдруг расщедрился.
Сиренко притащил угощение прямо в землянку, поставил сковородку на столик под окном, а сам пристроился в уголке, умиленно приглядываясь к Прокофьеву и по поварской своей привычке принюхиваясь к окружающим запахам.
Прокофьеву не хотелось есть; с голоду, а скорее, от нервного напряжения он наелся в злосчастной избе и теперь досадовал, что Сиренко торчит перед глазами и, значит, нужно разыгрывать зверский аппетит. И он довольно натурально обрадовался еде, выпил и стал есть.
По мере того как картошка на сковородке остывала, а жаркие, щекочущие запахи опадали, безгрешные, восторженные глаза Сиренко меркли, в них пробивалась тревога. Когда Прокофьев, отдуваясь, отставил от себя почти пустую баночку с аргентинскими сосисками, Сиренко поморщился и разочарованно сказал…
— Пахнет от тебя…
Почти убежденный в том, что все сошло хорошо, Прокофьев по старой памяти решил добродушно подшутить над поваром. Дурашливо пугаясь, он спросил:
— Неужели дерьмом?
— Нет. Хуже, — печально сказал Сиренко, вздохнул и стал торопливо собирать посуду.
Прокофьев подозрительно покосился на повара, сердце у него екнуло, но он сдержался, нашел в себе силы очень натурально потянуться и сказать:
— Теперь бы покемарить минуточек шестьсот.
Когда он опустил руки, оказалось, что рядом сидит новенький сержант. Как и когда он проскользнул в землянку, Прокофьев не заметил. Сержант смотрел на него глубоко сидящими, узкими светлыми глазами — твердыми и острыми.
— После такой передряги и этого маловато, ага? — и уже совсем мягко добавил; — Может, на старое местечко ляжешь? — Сержант кивком показал на окно.
Звякнула посуда, послышался тяжкий вздох Сиренко. Сержант доброжелательно улыбнулся. Николай насторожился: он уже знал цену подобной улыбке.
Нет, новенький сержант ему не нравился. Худощавый, чуть выше среднего роста, скуластый. Скулы особенно заметны потому, что лицо у него продолговатое, чистое и не то что загорелое или смуглое, а, скорее, темное, словно под кожей ходила особенно густая, тягучая кровь. Разведчик промолчал, и сержант отвернулся. Он знал, что в новой части, в новом взводе нечего ждать распростертых объятий. Нужно делом показать, на что ты способен как разведчик, как человек и как товарищ. И он был готов к этому. Однако все попытки наладить контакт с новыми сослуживцами пока не давали результата: он явно не нравился. Сержант чувствовал это и даже понимал, почему это произошло.
Когда взвод уходит в бой, а ты остаешься только потому, что новенький, — это невольно отгораживает тебя от товарищей, как бы переводят во второй сорт. Больше того, когда бой окончился неудачно и на тронутой морозцем земле оборвались чьи-то жизни, а ты в это время сидел в землянке под надежными накатами, — ожидать, что за это тебя полюбят, смешно.