Однако Рейнгольд по обыкновению не обратил на это внимания; он едва взглянул на свою жену и рассеянно выслушал ее слова. В них не было упрека, но он, вероятно, почувствовал нечто похожее и нетерпеливо сказал:
— Ты же знаешь, что теперь ко мне пристают со всех сторон. Мое новое, только что законченное произведение сегодня впервые увидело свет и…
— Я знаю это, — перебила Элла, — я была в театре.
Рейнгольд остолбенел.
— Ты была в театре? — быстро и резко спросил он. — С кем? И по чьему совету?
— Я была там одна. Я хотела… — Она запнулась, затем нерешительно продолжала: — Я хотела слышать те звуки, о которых так много говорят кругом и которых я, одна я, никогда не слышала.
Рейнгольд молчал, пытливо глядя на жену. Элла не умела притворяться, и ее уста никогда не лгали. Смертельно бледная, она стояла перед ним, дрожа всем телом. Не нужно было особенной проницательности, чтобы угадать истину, и Рейнгольд тотчас угадал ее.
— И только потому ты пошла в театр? — медленно произнес он наконец. — Ты хочешь обмануть меня этим предлогом или, быть может, себя? Я вижу, что молва достигла твоего слуха и ты хотела убедиться собственными глазами… конечно! И как мог я думать, что это минует нас!
Элла подняла глаза. Перед нею снова было мрачное лицо мужа, каким она привыкла видеть его, с тоскливым взором, выражавшим подавляемое страдание; от блестящего торжества, несколько часов назад просветлявшего и одухотворявшего его черты, не осталось и следа, ведь это было вне дома, вдали от своих, для родного же угла оставалась лишь тень.
— Почему ты не отвечаешь? — снова начал Рейнгольд. — Неужели ты считаешь меня настолько трусом, что я стал бы отрицать истину? Если я и молчал до сих пор, то лишь щадя тебя; теперь же, когда ты знаешь истину, я готов дать отчет… Тебе рассказывали о молодой артистке, которой я обязан своим первым порывом к творчеству, своим первым успехом и сегодняшним триумфом. Тебе Бог весть в каком виде представляли наши отношения, и ты, конечно, считаешь их смертельным преступлением.
— Нет, только несчастьем, — кротко ответила Элла.
Тон, которым были произнесены эти слова, обезоружил бы каждого, и даже раздражение Рейнгольда не устояло перед ним. Он подошел к жене и взял ее за руку.
— Бедное дитя! — с состраданием сказал он. — То, что предопределила для тебя воля отца, понятно, нельзя назвать счастьем. Тебе более, чем всякой другой, нужен был муж, который изо дня в день трудился бы в спокойном круговороте обыденной жизни, не имея ни малейшего желания переступить за черту, а судьба приковала тебя к человеку, которого неотразимо влечет на другое поприще. Ты совершенно права: это несчастье для нас обоих.
— То есть, вернее сказать, я — твое несчастье, — беззвучно добавила молодая женщина. — Она, конечно, скорее сумеет сделать тебя счастливым.
Рейнгольд выпустил ее руку, отошел и почти грубо сказал:
— Ты ошибаешься и не понимаешь отношений между мной и синьорой Бьянконой. Они чисты с первой нашей встречи и до сих пор. Тот, кто сказал тебе что-либо иное, солгал.
При этих словах Элла как будто облегченно вздохнула, но тотчас же ее сердце болезненно сжалось. Она знала, что ее муж был не способен солгать, по крайней мере в такую минуту, а он сказал, что отношения между ним и красавицей-итальянкой чисты. Значит, она нисколько не сомневалась, пока это было так… но надолго ли? Сегодня вечером она сама видела в театре блеск черных демонических глаз знаменитой артистки, которым нелегко противостоять; она видела, как эта женщина передавала в своей роли все степени чувства до самой безумной страсти, как эта страсть увлекла публику и вызвала бурю аплодисментов, и легко могла заключить, что если до сих пор артистке нравилось разыгрывать роль благодетельной музы, вводящей композитора в область искусства, то когда-нибудь наступит день, когда ее привлекут другие отношения с ним.
— Я люблю Беатриче, — продолжал Рейнгольд с откровенностью, всей жестокости которой, по-видимому, не осознавал, — но такая любовь не оскорбляет тебя, не нарушает твоих прав. Я люблю в ней воплощенного гения музыки, лучший и высший идеал своей жизни…
— А что же остается для твоей жены? — перебила его Элла.
Рейнгольд смущенно молчал. Как ни просто звучал этот вопрос, в устах его жены, которую все привыкли считать столь ограниченной, он был чрезвычайно странен. Ведь само собой понятно, что она должна довольствоваться тем, что оставалось, то есть именем, которое носила, ребенком, матерью которого была! Странно! Она как будто вовсе не хотела понять это, и Рейнгольд умолк, не найдя возражения против спокойного и все уничтожающего упрека, прозвучавшего в ее вопросе.