Для восхождения к спринклеру Гриша готовился как священнодействию – приводил в порядок одежду, отбирал для розжига самую древнюю рукопись.
Обычно они разговаривали только после того, как высосут влагу из посеревшей одежды. Теперь Гриша использовал свои трусы и носки, ставшие стерильными после многократного использования. Пять–десять минут перебранки. Потом вновь тонули в тишине. Даже если они обращались друг к другу, говорили они сами с собой.
Политика изоляционизма – Индия, Китай и Россия подписывают декларацию о закрытии границы, военном положении на пограничных территориях и вооруженном нейтралитете
– Мне было восемнадцать, когда я родила Федьку. Полтос выбрал меня как породистую лошадь – молодую, здоровую, образованную, девственную. Я умела вовремя и дурочку сыграть, и голову включить. Через сутки после рождения Федьке поставили диагноз. Неизлечимая болезнь Вердинга–Гофмана. Атрофия мышц. Паралич. Он не мог дышать самостоятельно. Требовалась постоянная искусственная вентиляция легких. Федька – единственный ребенок на Земле с таким заболеванием, который прожил до четырех лет. Он болтал, смеялся, дурачился. Даже когда неподвижно лежал, казалось – он вихрем носится вокруг меня. Я всегда была рядом. Тень. Деталь его осточертевшей палаты. В четыре года, купив почти весь Минздрав, я забрала его из реанимации домой. До этого я постоянно потчевала Федьку рассказами, как прекрасно мы заживем дома. Федькины глаза вспыхивали, когда он фантазировал, что вырвется из своего белого склепа. Он обожал сказки, яростно стремился узнавать что–то новое. Иногда мне казалось, ему становится лучше. И скоро он сможет дышать без аппарата. А когда–нибудь он встанет и пойдет. Встанет и пойдет – я каждое мгновение визуализировала эту сцену, почти не сомневаясь – она рано или поздно будет отыграна. В тот день я умру от счастья, – Она говорила отрывисто. Ей было тяжело дышать. Паузы между предложениями становились продолжительнее и тяжелее, – Полтос поставил на нас крест – я не оправдала его надежд. Подозреваю – он присматривал другую кандидатуру на производство наследника. Мне было наплевать. Я срослась с Федькой. Мне самой требовался аппарат искусственного дыхания. Иногда не могла дышать. Я была готова пролежать всю жизнь с Федькой в одной комнате. Подключенной к аппарату. Болтать. Рассказывать друг другу. Истории. Загадывать загадки. Неподвижно лежать–лежать–лежать. Думать о своем счастье. Я была безумно счастлива, что у меня есть такой потрясающий сын.
Три великих воздушных дня – масштабные сражения авиаций
Функции организма отмирали – последними на очереди были речь, способность мыслить и инстинкт выживания. Они уже не вгрызались в камни, чаще просто безпамятно и бездумно лежали на своем ложе из скомканных реликвий прошлого. Придуманные Наташей табу перестали действовать. Затворники делали, что хотели. Говорили, о чем угодно. Умирали, как им больше нравится.
Кровь то с трудом пробивалась по жилам, то неслась, разрушая на своем пути любые сколько-нибудь оформившиеся мысли и чувства. Руки дрожали постоянно. К этому оказалось легче привыкнуть, чем к мучившим сердцебиению и головокружениям, очевидным последствия приема глутомата натрия[62].
– Мы уже трупы, – сетовал Кутялкин.
Мысли о еде больше не мучили. Зуд, боли в животе, прочая натуралистика беспокоили теперь менее, чем периферийные прежде ощущения – страх, жалость, слуховые галлюцинации, всё более болезненный для слуха шорох вездесущей бумаги и букв на ней. Обострилось желание остаться, не уплыть с горизонтов собственного рассудка. Адреналиновый выброс вызывало даже внезапное понимание, что ты только что расслабился и перестал присутствовать в сознании.
– Иллюзорное желание остаться в здравом уме – назвала эти чувства Кох и добавляла. – Ночью ужас беспричинный в непонятной тьме разбудит. Ночью ужас беспричинный кровь палящую остудит. Ночью ужас беспричинный озирать углы принудит. Ночью ужас беспричинный неподвижным быть присудит[63].
С каждым часом все бездоннее становилась тишина внутри. Это таившееся до сих пор внутреннее безмолвие готовилось соединиться с липкой дурно пахнущей тишиной снаружи. И та, и другая стихия не нуждалась более в посредниках в виде худых измученных тел Гриши и Наталии.
Нет ничего страшнее первозданной тишины, что таится внутри человека. Когда мир вокруг не ограничен преградами, она кажется игрушечной, ненастоящей, легко растворимой в суете. Но стоит ей окрепнуть – вслушиваться в неё будет всё более опасно.