— Неужели я прошу о многом, Марлен? — спросил он, отталкиваясь от дверного косяка и приближаясь к лисице.
— Так не просят, — ответила она и вздрогнула, когда он положил руки ей на плечи. — Ты меня в угол загоняешь, как собаку.
— Скорее, как лисицу, — прошептал он, а руки уже полезли под платье, спускаясь к ключицам, груди.
Она не пыталась оттолкнуть. Не сопротивлялась. Но и без этого он знал, что она всего лишь терпит, и его прикосновения нежеланны.
— Марлен, — позвал он. Их взгляды встретились в зеркале над трюмо. — Марлен…
Он не знал, о чем собирается попросить. Да и не умел просить, давно этого не приходилось делать.
— Марлен… прости меня.
Она закрыла глаза, по щекам потекли слезы.
— За что простить? Ты ведь всё у меня забрал, ничего не осталось, — она всхлипнула.
Одно движение — он поднял женщину с кресла, сел в него и посадил её себе на колени. Доган схватил её руку и поднес к своим губам.
— Я могу всё исправить, лисица, — сказал он.
— Как? — на её лице появилось отвращение, как если бы перед её глазами возник пирог с дождевыми червями вместо начинки.
Он заставил её посмотреть ему в глаза.
— Я больше не хочу с тобой воевать. И принуждать тебя не буду…
— Будешь, не умеешь иначе…
— Ты научишь, Марлен, научишь меня чему-то новому. Я готов прислушиваться, а это многого стоит.
Он положил руку ей на талию.
— Ты убегала от меня. Разве многого ты добилась?
— Твоя жестокость, Доган…
Ей было что сказать. И что его жестокость вынудила её искать спасения, и что любовь его приносила ей только боль. И что на теле еще не сошли следы его скотского с ней обращения. Но что бы это дало?
— Не будешь ты со мной счастлив, ящерр, — она заглянула ему в глаза. — Даже если снова станешь ломать, даже если сломаешь.
— Не хочу я тебя ломать, лисица, — ответил он устало. — Хватит уже.
— И поэтому на мне браслет? — он пошевелила рукой, на которой красовалось украшение. — Тебе ли не знать, что со мной будет, если я нарушу один из твоих запретов.
— Так не нарушай.
Она зло усмехнулась на эту его реплику и прорычала:
— Не будешь счастлив, оба будем жить в аду.
Он снова поднес её руку к губам. Отодвинул немного украшение и поцеловал в то место, где был расположен браслет.
— Докажи, что я могу тебе доверять, и я сниму это. Я всё тебе дам, Марлен.
Ему было что сказать. И что без неё жизнь его станет еще хуже. И что она имела над ним непростительную власть и, научись она этой сластью пользоваться, могла бы вить из него веревки. И что любит он её, многое осознал и теперь никуда не отпустит.
Но Доган молчал. Молчала и Марлен. И лишь великий город Мыслите не замолкал ни на секунду. Из каждого угла, из каждого переулка лилась ящерриная и человеческая речь. Все жители города обсуждали историю одного из самых влиятельных ящерров, и девочки-гонщицы, которая, играючи, сумела покорить сердце своего хозяина.
— Я помню тот день, когда ты пришла за наградой, — сказал мужчина внезапно.
— Я тоже помню, что с того?
— Ты могла там никогда не оказаться, и я бы не узнал, что ты была в моем городе, так близко.
Марлен фыркнула, пытаясь скрыть ощущение неловкости: мужчина никогда не разговаривал с ней в подобном тоне, когда что ни слово — полушепот, интимное поглаживание ее руки, ощущение, что ему многим хочется поделиться.
— Один из худших дней в моей жизни, — прошептала Марлен. — Тебе стоит Рея благодарить. Если б не этот проклятый ящерр, я бы смогла…
— Убежать, — подсказал Доган.
— Спастись. От тебя. От того, что было. Вся моя жизнь пошла под откос, когда он объявил, что я участвую в гонке на Млечной Арене. Проклятая арена!
— Проклятая, — покорно согласился судья и снова поцеловал ладонь своей гонщицы.
Настоящее
Сейчас
Они вернулись в Штольню к пяти вечера. Марлен сразу же отправилась в общие спальни, ну а остальные гонщицы пошли к себе. У всех, кроме Марлен, давно были собственные, отдельные апартаменты на последних этажах.
Штольня — огромное сорокаэтажное здание с множеством пристроек, разделённое на три части. Первая часть — спальни для обучающихся, вторая — для тех гонщиц, что прошли обучение, но пока не выступали на Млечной Арене.
В общих спальнях обучающихся гонщиц царил аскетизм: никакой мебели, кроме длинных рядов двухэтажных кроватей и маленьких тумбочек. Возле каждой кровати — круглое окно, которое не открывалось. В комнатах регулярно убирались горничные: ни пыли, ни пятен, ни уюта.