Молчание! проходят дни, ночи, часы и опять часы. Я ничего не знаю. Я пишу тебе письма, пишу письма как к больной. Может быть, этого не следовало, но не мог же я писать к тебе как к здоровой, зная все. И не мог не писать. Молчать, и ты не будешь знать, что я думаю о тебе кажд<ый> день, кажд<ый> час. И я пишу, но по обязанности «на В<ы>», но по обязанности не говор<я> ни слова о том, о чем кричит моя душа. Я улыбаюсь, я болтаю, когда мне хочется упасть на колени, плакать и целовать твои ноги. Целовать твои ноги! Боже! но ведь я ничего не знаю. Ведь эти три дня молчания могут означать, что ты больна смертельно, могут означать, что т<ы> умерла. Да, не хочу закрывать глаза, я слишком привык всему смотреть в лицо. Ты умерла, Воля и Лена[82] испуганно присмирели, Миша[83], конечно, не подумает в этот час писать мне. Да и кто обо мне подумает. М<ожет> б<ыть>, душа твоя, светлая, чистая, немного опечаленная новой жизнью. Но и <2 нрзб> в лице <1 нрзб> недоступном мне. Ехать, бежать, [лететь[84]] к тебе. Но если ты тяжело больна, меня [и не впустят, а если тебе лучше, удивятся[85]] на меня только удивятся[86], зачем я… Я не знал даже, с ведома ли других ты изв<естила> меня о болезн<и>. М<ожет> б<ыть>, я долж<ен> делать вид, что ничего не знаю. А жена дом<а> говорит: «У тебя что-то на душе, ты меня больше не любишь» и затем ночью рыдает. Бож<е> мой! какой бред, какой безумный бред моя жизнь за эти дни![87]
Когда подумаю, что ты писала мне свое письмо[88] больной, страдающей, в страхе пред наступающим неизвестным, м<ожет> б<ыть>, в страхе перед смертью, меня охватывает такое умиление, такая любовь к тебе, что хочется упасть и целовать твое платье. Милая, маленькая, глупенькая девочка. Еще минута, и я дам клятву отныне всю жизнь посвятить тебе и любви к тебе; но вспоминается «неприветный суровый» Баратынский, уже давно знавший, как мы часто в упоении страсти
Но все равно в душе одно желание
Я снова плачу, как в детстве, как четыре года назад…
[Да, я получил твое письмо] Письмо от тебя[91]. Да, оно больно уязвило меня. Я в посланном тебе письмо отвечаю коротко[92]. Я боюсь тенью обидеть тебя. [Но эти строки ты прочтешь не скоро, и я скажу тебе все[93]] Ты упрекаешь меня, что я не поехал к тебе тотчас. [В равной степени] [Ты равно могла бы упрекать меня[94]] Почему не упрекаешь меня ты, что я пишу тебе пустые письма. Я не поехал к тебе! А что могло быть первым моим движением, когда я прочел твое письмо. И как это было просто. Бил<ет> [стоящий 1 р. 10 к.] до Кубинки и извозчик.[за 3 р.]. Сутки времени. Вот и все. А потом? Мне нельзя будет войти к тебе в комнату, меня встречают удивленно, я обличаю [себя и[95]] тебя своим приездом, п<отому> ч<то> слишком ясно, что кроме столь близкого к тебе, как я, никто не мог приехать в такую минуту. А дома? Я знаю, что с тобой Миша, к<о>т<о>р<ый> любит тебя и сделает все, что возможно, для тебя. А моя жена остается одна с [глупой и трижды нелепой] неопытн<ой> <?> Машей. Останется одна на ночь, после того, как она в истерике умоляла меня не оставлять ее спать одну, и я дал ей в том клятву. Конечно, эта истерик<а> повторится, тем более, что у меня не может быть ни малейшего предлога, зачем я уезжаю. Кто знает, к чему приведет эта истерика, не к тому же ли самому, что с тобой, и притом опять-таки она будет одна, вполне неопытная и вполне во всем всегда неумелая. Боже мой! Неужели ты не понимаешь, что стоило мне остаться в Москве, оставаться, не получая от тебя никаких вестей, ходить, говорить, делать дело, отвечать на поцелуи жены. Со всех сторон меня осаждали: [я долж<ен> б<ыл> платить 180 р. в Страх<о>во<е> Общ<ество>, 250 в Думу, у меня не было этих денег, ко мне шли маляры, штукатурщики, кровельщики; жильцы с <1 нрзб> надо было сдавать квартиру[96]] требования разны>х уплат, разн<ых> вопрос<ов> о ремонте дома, разн<ых> в<о>пр<о>с<ов> о <4 нрзб[97]>. На дачу ехали гости, жена хлопотала о варенье. Мама писала из Кры<ма> письма с разными просьбами, «Ребус» требовал обещанной статьи[98], [в «Арх<иве>»[99] надо было читать корректуру[100]]. Кругом был вихрь, а в голове одна ты, и неизвестность о тебе. Да, я оставался в Москве, но как капитан, остающийся на тонущем корабле; его ли винить, что он побоялся довериться шлюбке <так!>. Да, я писал пустые письма и продолжал обычную жизнь, но это была пляска клоуна, [у которого в груди уже была смертельная рана[101]] на горяч<их> угольях. Я улыбался и плясал [на красных угольях[102]]. Приехать к тебе! Письмо пришло в понед<ельник> вечером. Я мог быть у тебя лишь во вторник. Ты захворал<а> в воскрес<енье>. Или бы я нашел тебя умершей, или бы мой приезд был нелеп. Быть гостем в эти дни без тебя, понимаешь ли ты это все?[103] Да, и в самом буйстве отчаяния я сохранял спокойное разумение. Я мыслю вс<ег>да, везде. Я сказал себе: ехать не должно. Вся душа моя восставала против этих слов, но я одолел ее, как зверя, я сковал ее, убил свою душу. И в ответ на это твое письмо с упреками[104].
88
Судя по всему, о цитированной выше записке Шестеркиной от 24 июня, из которой Брюсов узнал о выкидыше.
92
«Официальное» письмо от 30 июня см. с. 641–642. В нем Брюсов писал о завершении дня, когда, проводив гостей, «едва настал вечер, я очень любезно проводил их на поезд, усадил, пожелал доброго пути и пошел домой по темному парку. Я был один, как вольно дышала душа. Я наконец был один! Я думал о чем хотел, говорил, плакал. Звезды смотрели и шелестели липы. Сумрак темнел. А дома еще ждал меня самовар, малина и беседа о минувшем дне».
96
Вычеркнуто синим карандашом. Ср. также в письме Брюсова от 7 июля: «Дома у нас всякий ремонт, маляры, штукатуры, кровельщики; сначала меня занимало разнообразие людей, теперь мучит их страшное однообразие» (С. 644). О перипетиях отношений с жильцами см. в письме, на конверте которого Шестеркина написала «15.VII. 1901»:
«Сегодня я был неумолимым домохозяином. У меня съезжают некие жильцы, а их жильцы (снимавшие комнату) просят позволение остаться, ибо они еще себе ничего не приискали и, видимо, денег у них нет. Я говорю, что это и неудобно, ибо квартира будет отделываться, и невыгодно очень, что раз снявшие уезжают, то пусть и они едут, что я их не знаю, с ними не уговаривался и т. д. Они же, конечно, убежденные, что всякий домохозяин есть кулак и зверь, начали меня умолять, стыдить и проклинать, говорили, что-де они бедные, а я богатый, что во всех, однако, должно уважать человеческое достоинство, что если я „выброшу их на улицу“, они сядут посреди мостовой на сундуке и будут всем прохожим рассказывать о жестокосердии моем. Я подумал, что если бы кстати среди прохожих оказался анти-декадентский критик, он мог бы смастерить славную статейку о „упрощенном понимании нашими юными поэтами идей Ницше“. Вообще я (до известного предела) играл свою роль мастерски, и мне было очень забавно говорить неумолимые слова, а вот тем меня слушать, вероятно, не очень. И как далеки они были от того, что действительно было в моей душе! Ваш
Ср. также превосходную работу: «„Я люблю большие дома“: Брюсов как рантье» (
98
Спиритический журнал. Речь идет о статье:
99
Журнал «Русский архив», где Брюсов в это время служил секретарем, о чем постоянно рассказывается в письмах к Шестеркиной.
104
Далее следует очень неразборчивая вставка, начинающаяся словами: «Девочка моя, ты не права………»