— Уберешь потом, иди отдохни, — отрывисто бросил он сунувшемуся было под навес Сапару.
Тот пробормотал: «Якши, якши», — и ушел.
Вадим Петрович проводил его взглядом.
— Так что же у нас получается? Некуда ей деваться, а? Ну а если, предположим, я заберу Айну отсюда навсегда в Россию? Что тогда?
— Нужны вы ей, — изо всех сил я старался говорить оскорбительным тоном, но удавалось мне это плохо. — Вам же за пятьдесят, дедушка!
Он скрипуче рассмеялся.
— Нет, Юра, положим, я еще не старик... Так ведь и выхода у нее нет. А когда поймет Айна, что Володька будет рад, коли я с ней уеду, она непременно согласится, будь уверен. Женщины — народ практичный. Поживи с мое, сам узнаешь...
Я подавленно молчал. То, о чем говорил Вадим Петрович, было, конечно, великой гнусностью. И мысли я не допускал, что возможен такой мезальянс: наш усохший начальник и двадцатилетняя Айна. Но что противопоставить его мерзкой логике?
— Жизнь, Юра, погрубей, да зато натуральней, чем все красивые о ней слова, — продолжал он тоном школьного учителя. — Одно дело — какими мы хотим казаться, и совсем другое — какие мы есть. Скажем, стоят люди долго на вокзале в очереди у кассы, а билетов нет. Они разговаривают и откровенничают друг с другом, павлиньи хвосты распускают, кокетничают, дружатся иногда... Но вот открыли кассу, а в ней всего десяток билетов. И что тогда начинается? Дружба врозь, женщину, за которой начал было ухаживать, — локтем в сторону, лишь бы для себя вырвать билетик... А все это означает только то, что натуральные ценности важнее ценностей какбудтошних. Есть жизнь условная, вроде игры, а есть и настоящая. А в ней — голод, страх, любовь, смерть, жажда...
— Кончайте вы!.. Хоть любовь-то оставьте, — прервал я его разглагольствования.
Он даже обрадовался:
— Любовь, да-да, конечно... Вот пару раз тебе жизнь морду в кровь разобьет, тогда поймешь, что почем. Интеллигентиков вроде тебя учить надо жестоко...
Я выругался и, больно ударившись об угол стола, шагнул через лавку.
— Хлюпик, мужского разговора не терпишь! — крикнул он мне в спину.
Я шмякнулся на кровать, едва переступив порог. Даже электричество не включил и одеяло с окна не снял. И все-таки уснуть не смог. Наверное, оттого, что выспался днем. Стычка с начальником за ужином тоже не располагала к душевному покою. Меня больно задели за живое слова Вадима Петровича. Неужели он прав и я ничего не в силах сделать для Айны?
Что ж, он, конечно, прав. Увезти Айну отсюда в Ходоровск, к маме, я не могу. От одной этой мысли становилось не по себе. Остаться же ради Айны здесь, в Каракумах, значило, во-первых, жить в вечном страхе перед местью ее братца, а во-вторых — отказаться от будущего, которое я хоть и смутно, но все же планирую. Я не собираюсь насовсем завязать с учебой. Бросил техникум я лишь для того, чтобы через год-два поступить в Литинститут, на худой конец — в университет. На любой гуманитарный факультет. Но об учебе не может быть и речи, свяжи я свою судьбу с Айной.
Да, он прав, хотя смириться с его правотой невозможно. Как бы там ни было, допустить предательство по отношению к Айне, затеваемое Шамарой и Михальниковым, я не могу. Не думаю, чтобы между ними был тайный сговор — они друг друга не терпят, — но о молчаливом согласии Володи «уступить» Айну я начал догадываться еще утром. Подлость, подлость...
Наверное, я все же задремал, хоть мне и казалось, что сна нет и быть не может. Так или иначе, пробарахтался в путанице мыслей и обрывках сна очень долго. Когда же очнулся и при зажженной спичке посмотрел на часы, было около двух. Нашарив в тумбочке фонарик, я отыскал блокнот с карандашом, сунул свой «жучок» в карман и толкнул дверь. На дворе было гораздо светлей, чем в моей камере. Миллиарды тяжелых звезд висели над головой. Тощенькая скобка новорожденного месяца еле проклюнулась, и все же в черноте ночи проступали еще более плотные участки тьмы — домик, сарай, юрта. Я несколько раз «жикнул» фонариком, и мерцающий конус света уперся в землю, затем, повинуясь мне, растянулся через весь двор и, снова уплотнившись, лизнул стены домика напротив. На ночь мы всегда распахиваем окна, спасаясь от духоты, но сейчас в доме Шамары они были плотно закрыты и завешены изнутри одеялами.
Айна боится. Наверняка она не сомкнула глаз. А что если я позову ее?.. В окне Вадима Петровича, соседнем с моим, темно. В комнате тихо, тикает будильник. Начальник спит, вставать ему только через час.
Я убрал свет, неслышно спустился с крыльца и тотчас увидел у торца домика желтоватую полоску. На радиостанции кто-то был.
Теперь не могло быть и речи о том, чтобы вызвать Айну на разговор. Но какого лешего Старый приперся на радиостанцию так рано?
Осторожно, рискуя в темноте наткнуться на какую-нибудь железку или сухую саксаулину, я сделал шагов тридцать в сторону метеоплощадки и по памяти отыскал заржавленный контейнер, который в незапамятные времена бросили проезжие геофизики. Взобрался на него и увидел то, что ожидал: за столом сидел начальник станции. Керосиновая лампа освещала его плоское лицо несколько сбоку, искажая его неестественными тенями. К голове у Вадима Петровича прилипли наушники: приемопередатчик был включен, он слушал эфир.
Меня это не удивило: все радисты на метеостанциях любят так вот приобщаться к большому миру. Поразило меня лицо начальника: на щеках его блестели слезы.
Это было слишком невероятно. Слезы у Старого?.. А может, пот? Такой крупный? А может, он услышал песню... Ну, времен своей молодости или военную... Оттого и расстроился? Или — думает о себе и об Айне?..
«Наверное, свет паршивый, вот мне и мерещится», — подумал я и увидел, как Вадим Петрович взял со стола какую-то бумажку, затем другую и стал соединять их... Фу ты, черт! Он же вкладывал в конверт письмо!
Но какое?
То, что получил сегодня?
Или... написал сам?
В одном уверен: не служебная эта бумажка, нет, не тот человек наш начальник, чтоб по ночам заниматься документацией.
Я чуть было не загремел с контейнера. Посидев еще немножко, я спрыгнул на песок и вернулся к своему крыльцу. Там включил фонарик, и, не скрываясь, направился к метеоплощадке.
Через полчаса, когда я принес начальнику на радиостанцию метеоданные и взглянул на его сонное, брюзгливое лицо, мне стало совершенно ясно, что никаких слез я, конечно же, видеть не мог.
Мы не сказали друг другу ни слова... И кстати — на столе у Вадима Петровича не было ни единой бумажки.
12
САПАР САПАРКУЛИЕВ
Утром я делал хозяйственные дела. Набрал саксаула, наломал, чтобы в печку влез. Воды принес, костер разжег, кувшин на огонь поставил. Все как надо. Завтрак у нас поздно бывает, потому что в девять часов радисты показатели передают. А потом уже завтракают. Но гок-чай мы пьем рано-рано. Как глаза открыл, так и чай. Зеленый чай с утра выпил — весь день жажды не будет, в Каракумах это все знают.
Что еще я делал? Крылечки подмел, дорожку возле дома почистил. Посмотрел в мешок, где наш чурек — лепешки туркменские. Ай, думаю, хватит на сегодня, печь не буду. С тандымом возиться надо — нагревается он долго, а у меня на это утро план был: змей отнести и к Аман-баба сходить. Аман-баба, говорят, давно-давно святой человек был, могила его от нас всего в двух часах ходьбы. Только лучше рано идти, а то жарко. Я Вадиму Петровичу сказал вечером, что на святое место пойду, хорошую жену просить. Сами пусть позавтракают, а я в шесть часов пойду. Или в семь, как успею.
Успел я справить дела к половине седьмого. Почему точно знаю? Потому что всегда в окно начальнику заглядываю и будильник на столе вижу. Не понравилось мне в это утро, как Вадим Петрович спал. Страшное лицо, страдальное, рот открыт и один глаз. Вчера они с Юрой немного кричали друг на друга, спорили. Ай, зачем они об Айнушке спорят? Мы, туркмены, считаем, что про чужую жену даже спрашивать неприлично, как она живет или как здоровье. А они без Володьки говорят о ней, нехорошо! Я ушел от них за юрту и ругался там — так мне стыдно было. Айнушка счастливая, лучше Володьки мужа не найдет. Жаль только, что брата обманула, это нехорошо. Хотя этот калым проклятый я тоже ненавижу, мой брат Сейиткули так и дожил до сорока лет холостым, потому что большой калым заплатить не мог. Потом, правда, собрал деньги. Сейчас он почти старый, а дети маленькие. Разве хорошо?