Паша улыбнулся не то виновато, не то смущенно, но ничего не ответил. Не знал, как объяснить, тем более не знал, откуда вдруг появилось, все сильнее разрастаясь, это странное желание что-нибудь для нее сделать — разве мало в свое время помогал, зачастую выходя за рамки рабочего и делового? И продолжал, с каким-то необъяснимым упорством, с каждым днем рушить эти границы, переходя в чем-то даже дружеские. Не мог ответить себе на вопрос, зачем это нужно, не понимал, как с такой легкостью предал память, цепляясь за отношения с этой женщиной как за единственное, что поможет окончательно не съехать с катушек, что удержит пошатнувшееся равновесие и придаст силы: видел, что ей ничуть не легче, только гордость, характер и выдержка не позволяют сдаться, выказать слабость, погрузиться в пучину терзаний и сожалений о прошлом. Больше, неизмеримо больше оказалось у нее несгибаемой, непреклонной силы — больше чем у них всех вместе взятых: расклеившейся Кати, неспособной умолчать о чужом преступлении, в котором сама оказалась не замешана; у него самого, едва не рехнувшегося при новости об ее смерти; у одержимого местью Терещенко, у разом сдавшего Климова, хотя незыблемо-твердой казалась холодная сдержанность и непробиваемость, неизменные после всего пережитого. Но неизменным осталось другое: Ирина Сергеевна — центр, оплот, связующее звено. И что бы не менялось в ней: взгляды, методы, принципы, что бы не рушилось внутри, обреченно, но незаметно для других, она оставалась. Их надежная. Их неизменная. Их константа.
***
Что между ними происходит, Ира не могла взять в толк категорически. Не было никаких сомнительных намеков или откровенной многозначительности, практически ничего, что можно было трактовать как явный и определенный Признак — признак того, чего между ними не могло быть по определению. Один на другой, накладывались факторы, отрезвляюще-жесткие, неоспоримые, сразу отсекая самое очевидное, первым приходящее на ум объяснение. Немолодая, усталая, помятая жизнью тетка с дурным характером, непомерными для женщины амбициями и въевшейся под самую кожу привычкой командовать, она уж точно не могла быть объектом сексуального, а тем более, смешно подумать, любовного интереса. Тем более для Ткачева, этого легкомысленного дамского угодника, за которым девки выстраивались в очередь, — недостатка в красотках, с радостью готовых его утешить, не имелось уж точно. Однако, вопреки всякой логике, он, который должен был держаться как можно дальше, при любом удобном случае напоминая о причиненной боли, напротив все с большим, на удивление естественным нахальством переступал строго обозначенные пределы: ее квартиры, ее личного пространства, ее души. И она почему-то даже не задумывалась, что должна осадить, оттолкнуть, поставить на место: из чувства вины, из желания искупить? А разве можно искупить такое? И почему, если неоплатный долг за ней, это Ткачев ведет себя так, будто желает от чего-то оградить, отплатить за что-то? Неужели с ней что-то настолько не так, что бедный мальчик решил, будто она нуждается в неотложной психологической помощи?
— Ткачев, я что, настолько плохо выгляжу, что кажусь смертельно больной? — с усмешкой спросила она, взглянув в темный омут настороженно-внимательных глаз. — Что ты здесь делаешь? Здесь, в моей квартире, со мной? Изобретаешь какие-то блюда, — Ира кивнула на заставленный тарелками стол, — завариваешь чай, ведешь душеспасительные беседы, как будто не можешь придумать ничего интереснее… Зачем тебе это? Ты сейчас мог бы сидеть с приятелями в баре, бухать и обсуждать футбол, мог бы в полное свое удовольствие трахать хер знает какую по счету девку, а вместо этого…
— Ирина Сергеевна, вы меня обидеть хотите? — на удивление спокойно отреагировал Паша, перебив. Отошел от плиты, опустился напротив начальницы, бережно взял в свои руки ее холодные узкие ладони. — Я просто хочу вам помочь. Должен.
— Ты ничего мне не должен! — резко и нервно оборвала Зимина, однако сил высвободить руки не нашлось. — Что ты вбил себе в голову? Или думаешь, если я размякла, выболтала лишнее, то надо меня теперь жалеть? Я не нуждаюсь ни в чьей помощи и тем более жалости, запомни!
— Жалеть? Вас? — Ткачев едва не рассмеялся тому, насколько это нелепо прозвучало. Жалеть. Жалеть можно убогих или больных, жалеть можно сбитую на дороге собаку или повредившую лапу кошку, но жалеть непробиваемую, властную, яркую личность… — О чем вы? Я хочу помочь. Так, как вы всегда помогали нам. Вы… вы всегда были для нас… не знаю, опорой, источником силы… Твердили, что мы семья, а сами постоянно решали какие-то проблемы. Конечно, мы тоже — выполняли какие-то поручения, просьбы… Но по-человечески, — Паша поднял глаза, уверенно и мягко посмотрев ей в лицо, — по-человечески — никогда. Никто, никто из нас ни разу не задался вопросом, сколько вам приходится на себе тащить. Принимали как должное. Вы помните притчу о соломинке, сломавшей спину верблюда?
— Отличное сравнение, Паш, — фыркнула Ира, но Ткачев не обратил внимания, неосознанно поглаживая ее тонкие пальцы.
— Вы слишком много на себя взвалили. И никому никогда не показываете, что вам нужна помощь. Только в этом нет ничего плохого или стыдного, Ирина Сергеевна. Вы сами говорили, что мы семья, так разве в семье не принято принимать помощь? И если я могу вам помочь: охранять вас, пока вам угрожают, решать какие-то бытовые вопросы, даже просто выслушать… То я должен это сделать. Потому что есть груз, который нельзя нести в одиночку.
Паша не знал и сам, откуда вдруг взялись эти слова, эта непоколебимая убежденность и переполнявшее душу желание разделить с ней то, что, свалившись на эти хрупкие плечи, просто раздавит и уничтожит. Он знал лишь, что только так будет правильно.
========== Среди ясного неба ==========
После трудного, утомительного дня, вкусного сытного ужина, бокала хорошего вина Ира смягчилась, совсем утратила бдительность, а приятная расслабленность в мышцах и вовсе стала навевать сон, так что когда сидящий рядом на тесном кухонном диванчике Ткачев внезапно развернул ее к себе, заставив от изумления выпустить из ослабевших пальцев домашнюю кофту, у Иры не нашлось даже достойного ответа, чтобы отреагировать на его выходку.
— Совсем свежие, — глухо произнес Паша, остановившимся взглядом рассматривая синяки на тонкой руке. — Когда последний раз укололись? — И, заметив вспыхнувшую ошарашенность в расширившихся зрачках, обессиленно выпустил худое запястье. Отодвинулся, отводя глаза, извлек из кармана джинсов сложенный вчетверо листок. — Я нашел у вас в кабинете ампулу из-под лекарства. Сделал экспертизу. В этом вашем чудо-средстве самая обычная, хоть и изрядно разбодяженная, наркота.
— Ты… — Зимина возмущенно повернулась к нему, в пылу эмоций забыв, что не совсем одета. Опомнившись, поспешно застегнула последние пуговицы; впилась яростным, ледяным взглядом. — Какого черта, Ткачев?! Тебя кто-то об этом просил?!
— Ирина Сергеевна, что вы с собой делаете? — Больной, угасший взгляд, голос обреченно-тихий. Не сдаваться, не опускать руки, всегда быть сильнее других людей и любых обстоятельств — и тут вдруг какая-то медленно убивающая дрянь, от привыкания к которой она не способна избавиться. Да про нее ли это, про железную, несгибаемую полковника Зимину? — Сейчас эта гадость, потом что — кокс, героин? Вы… вы что творите?! На себя наплевать, так хоть о сыне подумайте! О работе! Да первая же медкомиссия — вы с треском вылетите! Вы этого добиваетесь?! Или мне вам расписать, к чему это все приводит, как будто сами не знаете?.. — Выдержки хватило ненадолго, Паша сорвался на крик после первой же фразы. Не мог поверить. Дикость, чушь, бред. Но скомканный лист бумаги со смятыми строчками безжалостного заключения лежал перед ним, и от этой истины было никуда не деться.
— Не ори на меня! — Голос треснул гневной обледенелостью. — Я тебя лезть в мои дела не просила! Со своими проблемами я как-нибудь сама разберусь!