Теперь он стал жить в новом измерении: после сигнала трубы «Спешиться» осмотрел снаряжение и подтянул подпруги Зефиру «с огромной нежностью и жалостью к коню». Застыв, ждал приказа: «в мертвой тишине ни звука, ни дыхания под жгучим солнцем». Потом несся на прусское каре «точно во сне, легкий, парящий…. в голове была необычная пустота, не осталось ни одной мысли», только забота держаться стремя к стремени, чтобы придать рядам «гранитную стойкость». Рысь перешла в «дьявольскую скачку», адский, неистовый галоп. Проспер мчался «в урагане ветра и грома». Был уничтожен прусским огнем первый эскадрон, скошены второй и третий: сплошная чудовищная волна «беспрестанно разбивалась, восстанавливалась и уносила все, что попадалось на пути». Только во время четвертой атаки французы врезались в прусские ряды. Проспер, «как в тумане», принялся рубить саблей каски, темные мундиры; в оглушительном гуле «он уже не слышал своего крика, от которого разрывалась его грудь».
Все это было. Однако воспоминания еще не приобрели ясности, таились где-то глубоко. Но когда Сильвина спросила его об Оноре, «Проспер вздрогнул, словно темный уголок в его памяти вдруг озарился светом».
Некоторые сцены «Разгрома» объективно могут служить ярким доказательством того, что Золя не рассматривал власть биологических законов над человеком как фатальную и неодолимую.
В обстреливаемом шквальным огнем Гаренском лесу, где столетние дубы падали с трагическим величием, буки рушились, «как колонны собора», и всюду проносилась «безобразная смерть», Морис — впечатлительный интеллигент, впервые видящий войну, и Жан — уравновешенный крестьянин, побывавший в походах солдат, испытали одинаковое чувство. «Это было даже не малодушие, а властная, растущая потребность больше не слышать ни воя снарядов, ни свиста пуль, уйти, зарыться в землю и там исчезнуть». Осталась тонкая нить сознания: «боязнь осрамиться», «стремление показать товарищам, что выполняешь долг»; если бы не эта мысль, они «потеряли бы голову и против воли пустились бежать». Но некая поддерживающая сила явилась и извне, из самой этой обстановки. Морис и Жан «стали привыкать» к ней, «и в самом их неистовстве появилась какая-то бессознательность, опьянение, которое и было храбростью».
Еще большее значение в этом плане имеет сцена при отступлении французов после захвата пруссаками Илли: в ней Золя еще более решительно высвободил своего героя из-под власти низменных инстинктов и подвел его к определенным нравственным выводам.
Морис, «тщедушный и слабый», один нес раненного Жана, падая под своей ношей: Лапуль и Паш «с обостренным чувством самосохранения думали только о себе» и даже не слушали просьб о помощи. Разорвавшийся снаряд не задел Мориса, но обострил и в нем чувство самосохранения: «Он медленно встал, ощупал себя. Ни царапины! Почему же ему не бежать?» Несколько прыжков до стены и он будет спасен. Морис «обезумел от ужаса…. уже рванулся прочь…» Выбор надо было сделать мгновенно. Он остался с Жаном: «его удержали узы, которые были сильнее страха смерти. Нет! Нельзя!» («des liens plus forts que la mort le retinrent. Non! ce n'etait pas possible!»). В этом молниеносном решении, заглушая животный инстинкт, участвовало высокое чувство. Покинуть раненого друга — этому сопротивлялось сердце Мориса, оно «изошло бы кровью». Чувство братской любви к Жану, родившееся среди ужаса смерти, «проникло до самых глубин его существа, до самых корней жизни» («…allait au fond de son etre, a la racine meme de la vie»). Это было древнее чувство, которое восходило, быть может, «к первым дням мироздания; казалось, во вселенной только два человека, и ни один не может отречься от другого, не отрекаясь от самого себя» («Cela remontait peutetre aux premiers jours du monde, et c'etait aussi comme s'il n'y avait plus eu que deux hommes, dont l'un n'aurait pu renoncer a l'autre, sans renoncer a luimeme»).
Этот вывод имеет отношение не только к оценке данного эпизода, он приобретает более широкий смысл. Поднятый писателем до уровня философского обобщения, он выступает как один из главных критериев человечности.
Принципиально важное значение в «Разгроме» имеет подход к изображению войны, освобожденный, с одной стороны, от парадности, мишурных украшений, а с другой — от нарочитого огрубления темы. Писатель показал войну как тяжелую, опасную работу, требующую мужества, умения, терпения. Большая нравственная сила этого романа проявляется полнее всего в картинах, рисующих повседневный тяжкий труд войны.