Существенные черты Империи типизированы в образе генерала Бургена-Дефейля, который воспринимал разгром армии как «личную неудачу» — крушение своей карьеры придворного любимца. В решающие для Франции часы он ищет выход и находит: «Матушка! Сюда!.. Где тут Бельгия?» Забыв, что говорит с крестьянкой, генерал растолковывал: он не намерен возвращаться в Седан «немцам в лапы, как простофиля, а в два счета махнет прямиком за границу… Где тут Бельгия?» Старуха указала рукой вдаль, где большие леса. Подошедший сержант заметил: «Вот сегодня утром еще можно было бежать». Генерал подпрыгивал в седле, «как бурдюк, надутый гневным ветром»: «Теперь, когда хочешь туда пробраться, Бельгии нет!» Он поневоле повернул, в Седан.
Жалкое и страшное зрелище являет собой Наполеон III, ожидающий подписания капитуляции в убогом домике ткача, на дороге в Доншери: «Под какой крышей ждать? Тюильрийский дворец исчез, затерялся вдали, в, грозовой туче». Седан словно отрезан «рекою крови»[245]. Во всей Франции не осталось уголка, где Луи Бонапарт «посмел бы отдохнуть». Потом «жалкое бегство», легендарная встреча императора на плоскогорье Илли с французскими пленными, «изможденными, запыленными, окровавленными…». Они выстроились по краям дороги: одни молчали, другие сжимали кулаки, роптали, «оскорбляя, проклиная» его. Бесконечный путь по полю битвы, по дорогам поражений, «среди трупов, глядящих открытыми грозными глазами…».
Движущийся по его следам обоз, втихомолку ночью вывезенный из Седана, выглядел, как награбленное добро; «не знали, как упрятать все это, убрать подальше от несчастных людей, подыхавших с голоду». Повозки, фургоны, груженные серебряной посудой, припасами, корзинами тонких вин, — «в дни поражений вызывающий, наглый облик этих вещей казался страшной, невыносимой насмешкой».
Наполеон III уходит из истории и из романа, уходит постыдно. Его недавние приверженцы остаются, меняя ориентацию, что вовсе не затрагивает их существа. В этом смысле весьма характерны метаморфозы «пламенного бонапартиста» фабриканта Делаэрша, чей образ тесно связан с социально-исторической линией серии «Ругон-Маккары». Вину за первые военные неудачи Франции Делаэрш возлагал не на императора, но на депутатов-республиканцев из оппозиции, которые голосовали против «необходимого количества» солдат и кредитов. Что касается «необходимого количества» солдат, то тут г-н Делаэрш скупиться, конечно, не стал бы. По мере продвижения пруссаков в глубь Франции бонапартистские симпатии его «странно охладели». И патриотические чувства здесь были не при чем. «Император меня здорово надул»: убытки фабриканта от войны составят сотню тысяч франков — «это уже слишком». Капитуляции Наполеона Делаэрш желал страстно и весть о ней принял с бурной радостью: «О! Какое облегчение!.. Фабрика спасена!» Оккупацию переносил без тягости, только суммы военных платежей находил чрезмерными, высчитывая свою долю в них. Отрекался от Империи и в приятельских разговорах с живущим в его доме немецким капитаном Гартлаубеном открывал душу: «Я за господина Тьера, который хочет произвести выборы, а что касается их Республики, — да боже мой! — она мне не мешает, если понадобится, мы сохраним ее в ожидании лучшего» («…et, quant a leur Republique, mon Dieu! се n'est pas elle qui me gene, on la gardera s'il le faut, en attendant mieux»).
Третья республика уже в ближайшие дни оправдает ожидания Делаэрша и действительно не будет ему мешать. А пока немец вежливо кивал головой в знак одобрения отличных мыслей: «Конечно, конечно…» После каждой беседы они «сближались все больше».
Но Золя запечатлел в «Разгроме» и более сложный и исторически характерный тип завоевателя. Офицер Отто Гюнтер выступает как воплощение духа немецкого милитаризма. Речь в данном случае идет не только о действиях пруссаков, которые разрушают города, «убивают детей, угрожают сжечь музеи и библиотеки», мародерствуют, бесчинствуют на захваченных землях, глумятся над пленными, попирая всяческие законы. Здесь следует говорить уже о своего рода философском обосновании этих действий, о сочетании средневекового варварства с мифом о высоком патриотическом назначении и цивилизаторской миссии германской расы. В образе Гюнтера Золя наметил черты, которые полного развития достигнут в XX веке. Жест офицера, простершего руку к горящему вдали Парижу, выражал «расовую ненависть („sa haine de race“), убеждение в том, что он является во Франции орудием возмездия… Германцы снова спасут мир („De nouveau, les Germains sauveraient le monde“), сметут последнюю пыль латинского растления». Он взмахивал рукой, «словно желая смести весь горизонт». Его мстительные чувства требовали удовлетворения «за нестерпимо долгую», вопреки ожиданиям, осаду Парижа, где «немецкие снаряды задевали лишь водосточные трубы».