Выбрать главу

Кстати, слугам Чичикова свойственна и та «себе на уме» скрытность крестьян, которая появляется, когда с ними разговаривают и что-нибудь выпытывают у них господа: тут-то «мужички» прикидываются дураками, потому что кто его знает, что задумали господа, но уж конечно что-нибудь дурное. Так и поступили Петрушка с Селифаном, когда чиновники города NN стали выпытывать у них сведения о Чичикове, потому что «у этого класса людей есть весьма странный обычай. Если его спросить прямо о чем-нибудь, он никогда не вспомнит, не приберет всего в голову и даже, просто, ответит, что не знает, а если спросить о чем другом, тут-то он и приплетет его, и расскажет с такими подробностями, которых и знать не захочешь».

«Идиотизмом деревенской жизни» веет и от объяснения мужика, «бывшего поумнее», насчет Маниловки и Заманиловки, и от великолепной по крыловскому комизму жанровой сценки в начале пятой главы, в том месте, где целая толпа крестьян никак не может сдвинуть с места столкнувшиеся экипажи Чичикова и губернаторской дочки: дядя Митяй, дядя Миняй, Андрюшка тщетно усердствуют, другие дают советы, а толку от всей этой бестолковщины ни на грош.

Но вовсе не в этих комических сценках суть отношения к народу, выраженного в «Мертвых душах». Было бы совершенно неверно представлять дело так, будто гоголевское отрицание, гоголевская сатира вовлекают в свою орбиту и крестьян, народ. На самом деле, сатирически разоблачая помещиков и чиновников, господ жизни, Гоголь в «Мертвых душах» представляет народ как жертву неправильного устройства жизни; поэтому самое убожество крестьянского бытия для Гоголя является обвинением никак не народу, а именно господам и укладу общества, доведшим жизнь народа до убожества.

Гоголевские помещики и чиновники активно вредны; они грабят, обманывают, плутуют. Они насаждают пошлость и безделье. Они пожинают плоды общественной неправды. Они же стоят у кормила реального управления народом. Стало быть, именно они, и только они, по Гоголю, и ответственны за всю совокупность зла и страдания, пошлости и убожества, искажающих облик родной страны. Они виноваты, так как неправду творят они, и плодами угнетения ублажаются они.

Потому-то и нет прощения всей совокупности образов дворян, от Плюшкина до чудотворца-полицмейстера, нет ни одной светлой черты в коллективно-едином сводном образе господствующего класса в «Мертвых душах».

Наоборот, народ — страдательное и страдающее лицо в системе образов «Мертвых душ». Не крестьяне виноваты в беспросветно-унылой нищете, в застойности своей жизни, а стало быть и в ограниченности своего кругозора, в недотепстве дядей Миняев и Митяев, в «философствовании» у неизбежного кабака. Помещикам и чиновникам у Гоголя уготована жестокая сатира; крестьянам — добродушный и печальный юмор.

Гоголя не радует жизнь русского крестьянина, и он горько смеется над нею. Но не народ обвиняет он в зле жизни народа. Таким образом, оценка «верхов» и «низов» общества в «Мертвых душах» различны в самой своей основе еще более, чем на поверхности. Гоголь не изобразил крестьян идеальными героями по контрасту с их господами — потому, конечно, что он был чужд стремления к идеализации дурной действительности, и потому, что сама картина убожества народной жизни и образы рабского унижения духа являлись в его поэме суровым обвинением как раз против господ. Стало быть, и некоторые крестьянские образы в «Мертвых душах» — так сказать, отрицательны, но принцип и качество этого отрицания в сути своей несходны и даже обратны отрицанию, которому подвергнуты в книге высшие слои общества.

Примечательно то, что в «Мертвых душах» образы деревенской, народной Руси сочетаются с картинами родной русской природы — и только эти образы. Мало того, пейзажи «Мертвых душ» настроены в унисон с изображениями народной жизни, а никак не с пошлым существованием обывателей во фраках и вицмундирах. Русская природа как бы живет, творит и страдает вместе с народом, а помещикам до нее и дела мало, стало быть, и ей до них.

Так впервые в поэме, еще в первой главе ее, перед читателем вдруг, после мелочной и гнусной суеты города NN, раскрывается деревенская деревянная Русь, печальная, бедная, обиженная, но милая душе поэта, родная, рвущая сердце, жаждущее иной судьбы для нее: «Едва только ушел назад город, как уже пошли писать по нашему обычаю чушь и дичь по обеим сторонам дороги: кочки, ельник, низенькие жидкие кусты молодых сосен, обгорелые стволы старых, дикой вереск и тому подобный вздор. Попадались вытянутые по шнурку деревни, постройкою похожие на старые складенные дрова, покрытые серыми крышами с разными деревянными под ними украшениями в виде висячих, шитых узорами утиральников. Несколько мужиков по обыкновению зевали, сидя на лавках под воротами в своих овчинных тулупах. Бабы с толстыми лицами и перевязанными грудями смотрели из верхних окон; из нижних глядел телок или высовывала слепую морду свою свинья. Словом, виды известные…»

Немного далее — в том же печальном тоне нарисованная деревня Маниловка, голая, унылая, и «бабы», тащащие бредень, в котором запутались два рака и немного плотвы, и, опять в унисон с их жизнью, — «поодаль, в стороне, темнел каким-то скучно-синеватым цветом сосновый лес…» и т. д.

Несколько иначе развернута та же тема в начале шестой главы в знаменитом описании запущенного сада позади дома Плюшкина. Это грандиозное по обилию красок описание мощного буйства растительности имеет ясный смысл противопоставления творческой силы непокоренной природы гнусной разрушительной силе денежного наваждения, дикого безумия накопления, угнетения всего живого, — словом, силе того, что воплотилось в образе богатого помещика Плюшкина.

Бессмысленный грабеж народа, фетишизм эксплуатации ради эксплуатации, накопления ради накопления — это и есть суть Плюшкина. И этой-то жестокой, разрушительной бессмыслице противостоит созидательная сила родной природы, опять солидарная с созидательной, творческой силой народа-строителя, тоже опутанного властью Плюшкина, тоже заброшенного и тоже непокоренного в своей мощи. Эта солидарность подчеркнута Гоголем в концовке описания плюшкинского сада: «Словом, все было как-то пустынно-хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но как бывает только тогда, когда они соединятся вместе, когда по нагроможденному, часто без толку, труду человека пройдет окончательным резцом своим природа» и т. д.

Величие, ширь души народа, сохраненные им в самом угнетении, — эта тема звучит в «Мертвых душах» все время, опять и опять сплетаясь с зримым образом русских просторов, русской природы. Обе внутренне единые темы эти пронизаны в поэме самым высоким лирическим па-фасом. Достаточно напомнить в качестве исчерпывающего примера монолог автора-поэта в одиннадцатой главе: «Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе…» и т. д.; «Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня?» и т. д.

Нетрудно заметить, с какой любовью говорит Гоголь и в других местах о простом русском народе. Вспомним хотя бы одиннадцатилетнюю Пелагею, показывающую Чичикову дорогу от Коробочки. Сравним ее милый, мелькнувший на мгновение, образ с несколько ранее показанными читателю Фемистоклюсом и Алкидом. Правда, Пелагея не только не знает, что лучший город во Франции называется Париж, но даже не различает правой и левой стороны, да и вообще нет в ней ничего особенно замечательного. И, тем не менее, Гоголь повествует о ней с какой-то мягкой задушевностью: он замечает и добродушие, с которым посмеивается над нею Селифан, свой брат, человек из народа, и эта черточка вдруг освещает теплым светом Селифана. «Он остановился и помог ей сойти, проговорив сквозь зубы: «Эх ты, черноногая!» Чичиков дал ей медный грош, и она побрела восвояси, уже довольная тем, что посидела на козлах».

Последние слова удивительно глубоки и печальны. Это — как бы тема «Шинели» в зерне в применении к народу. Видно, мало имеет этот крестьянский ребенок радости в жизни, если даже столь жалкое развлечение, после которого надо еще брести домой бог знает сколько верст, уже радует его. Вовсе не имея в виду никаких прямых литературных связей или даже аналогий, как здесь не вспомнить, однако, концовки первой части радищевского «Отрывка путешествия в *** И. Т.», где крестьянские дети, получив от проезжего барина скудные подарки, скачут и кричат: «У меня пряник! у меня пирог!»