Выбрать главу

Автор быстро движется вместе с героями, слился с ними, оставаясь отделенным от них как автор, сливавшийся только что с душой и точкой зрения их матери, любой русской матери, народа, — и отсюда возглас концовки: «Прощайте и детство…» и т. д. Чей это возглас? Он непременно должен быть чей-то, так как он — возглас, и личная эмоция, и нечто произнесенное (хотя бы про себя). Кто же его произнес? Андрий, или Остап, или оба вместе? Да, и они. Но ведь речь ведет здесь автор; значит, это возглас его? Да, и его. Так автор, оставаясь лицом, опять становится вместе с тем и лицами, совокупностью душ и голосов в единстве своего голоса, единстве, обусловленном идеей народа, пусть расплывчатой и стихийной, но достаточно реальной в движении повествования гоголевского эпоса.

В значительной мере аналогичное внутреннее движение облика авторского «я» обнаруживается в главе второй, в рассказе, или «монологе», о степи. Два коротких абзаца, предпосланных этому описанию степи, уже остро ставят вопрос о носителе речи и точки зрения. «И козаки, прилегши несколько к коням, пропали в траве. Уже и черных шапок нельзя было видеть; одна только быстрая молния сжимаемой травы показывала бег их».

Здесь явственно выражена именно точка зрения: кто-то, автор или иной кто, воображает либо наблюдает эту картину. Кому-то молния сжимаемой травы показывала бег казаков; кому-то уже нельзя было видеть их. Кому? Ведь не «выдумавшему» все поэту, потому что он-то, все выдумавший, мог бы «видеть» все, то есть и казаков в траве. Или, может быть, Гоголь передал здесь самовосприятие самих казаков? Но тогда откуда это зоркое, сделанное явно извне наблюдение: след, как молния бегущий в высокой траве? Между тем в следующем абзаце автор непосредственно сливает свою «точку зрения» с переживаниями своих героев, причем всех троих сразу: «Солнце выглянуло давно на расчищенном небе… Все, что смутно и сонно было на душе у козаков, вмиг слетело; сердца их встрепенулись, как птицы».

Автор «влез в душу героев», он знает, что́ они чувствуют, хотя бы внешне их чувства ничем не выразились. При этом его слог, манера его выражения нимало не слились с внутренним миром Остапа или Тараса; его слова — это не внутренний монолог кого-либо из казаков, и, значит, подмены автора героем не произошло. Автор говорит как поэт, притом с оттенком фольклорной и высокогероической поэзии. Следовательно, автор-повествователь вездесущ, вечен, проникает во все души и как бы витает над всем, будучи в то же время человеком-рассказчиком. А то, что он — человек XIX века и интеллигент, сразу же обнаруживается далее, с первых слов монолога — описания степи: «Степь, чем далее, тем становилась прекраснее. Тогда весь юг, все то пространство, которое составляет нынешнюю Новороссию, до самого Черного моря, было зеленою, девственною пустынею…» и т. д. И далее — знаменитая картина степи, нарисованная, то есть увиденная, неопределенно-общим лицом русского поэта, украинца, историка, — и увиденная в то же время каждым странствующим по степям и в XVI и в XIX веке, — вплоть до венчающего описание возгласа: «Черт вас возьми, степи, как вы хороши!»

Чей это возглас, такой грубовато-народный, как будто не идущий ни ученому XIX века, только что объяснявшему нам географию эпохи Сечи, не идущий и поэту-интеллигенту, только что писавшему: «Из травы подымалась мерными взмахами чайка и роскошно купалась в синих волнах воздуха»? Это как бы возглас сынов Тараса, вырвавшихся на волю, и самого Тараса, вернувшегося в свою стихию, но, конечно, и историка и поэта XIX века, в коем проснулось родное, привольное и народное, и в итоге и результате — опять собирательный возглас собирательной народной души; но ведь это — и личная форма речи, неизбежно индивидуализированная уже самой своей личной выразительностью, то есть это личная речь человека-автора.

То же слияние автора с персонажами в единстве переживания эпического чувства народа находим через страницу — в ночной картине степи. Казаки спят. «Если же кто-нибудь из них подымался и вставал на время, то ему представлялась степь усеянною блестящими искрами светящихся червей», — значит, степь увидена глазами казака, любого казака, единичного и собирательного казака. Но она увидена и, во всяком случае, описана не просто казаком, но и высоким поэтом, воспевающим красоту, явно недоступную словесному выражению казака XVI века: «Иногда ночное небо в разных местах освещалось дальним заревом от выжигаемого по лугам и рекам сухого тростника [автор все знает!], и темная вереница лебедей, летевших на север, вдруг освещалась серебряно-розовым светом, и тогда казалось, что красные платки летели по темному небу». Кому казалось? И вставшему покурить казаку, но и автору-поэту, которому не может не принадлежать стройное сооружение этой обширной ритмической, да и риторической, фразы, со всем великолепием ее изысканной образности. Автор, и казак, и казаки — слились в дифференцированном единстве. Таким же образом через две страницы и сыновья Тараса в душах своих и автор — поэт и историк — совокупно восклицают: «Так вот она, Сечь! Вот то гнездо, откуда вылетают все те гордые и крепкие, как львы! Вот откуда разливается воля и козачество на всю Украину!»

Такое слияние автора и героев возможно в повести Гоголя именно в единстве народного, так сказать фольклорного, сознания и поэтического голоса. Это обнаруживается особенно очевидно в ряде мест, где голос автора явно становится голосом народа и — в этой мере — голосом совокупного героя повести-поэмы, голосом Запорожской Сечи, коллектива свободных казаков. Вот, например, в пятой главе: «Андрий заметно скучал. «Неразумная голова», говорил ему Тарас: «Терпи, козак — атаманом будешь! Не тот еще добрый воин, кто не потерял духа в важном деле, а тот добрый воин, кто и на безделье не соскучит, кто все вытерпит, и хоть ты ему что хочь, а он все-таки поставит на своем». Но не сойтись пылкому юноше с старцем. Другая натура у обоих, и другими очами глядят они на то же дело».

Слова, произнесенные Тарасом, сменились словами, тоже произнесенными — кем? автором, народом, поэтом и певцом-аэдом народа. Это — сентенция в духе пословиц, но лишенная пословичной фольклорно-речевой формы, сентенция некой мудрости веков, и словесный покров ее величествен («другими очами», «юноше со старцем») и прост («на то же дело»), но он включает и книжное: «другая натура». Еще, пожалуй, выразительнее размышление, которое мы читаем через несколько строк. Товкач привез сыновьям Тараса «благословенье от старухи-матери и каждому по кипарисному образу из Межигорского киевского монастыря. Надели на себя святые образа оба брата и невольно задумались, припомнив старую мать свою. Что-то пророчит им и говорит это благословенье? Благословенье ли на победу над врагом и потом веселый возврат на отчизну с добычей и славой, на вечные песни бандуристам, или же?.. Но неизвестно будущее, и стоит оно пред человеком подобно осеннему туману, поднявшемуся из болот. Безумно летают в нем вверх и вниз, черкая крыльями, птицы, не распознавая в очи друг друга, голубка — не видя ястреба, ястреб — не видя голубки, и никто не знает, как далеко летает он от своей погибели».

Сначала здесь говорится о том, что задумались Андрий и Остап, — и потому размышленье в первых словах звучит как их размышленье (сразу двух, уже не личная мысль); но тут же оно начинает звучать шире, чем только передача мыслей двух юношей, звучать как распев бандуриста, певца народа (ритм синтаксиса — период); затем — обрыв («или же?..»), как страшная мысль, которую стряхивают с себя молодые бодрые казаки, и как печальное прозрение умудренного опытом певца. А затем — сентенция, уже явно вышедшая за пределы мысли сыновей Тараса, не их размышление, а суждение общей мудрости, сочетающее фольклорный дух (голубка и ястреб) с синтаксическим периодом «высшей» культуры, и эмоция общей вековой мудрости, печали о судьбах сынов народа.