Социально-политическим суждениям Поприщина соответствуют его мнения в области морали, а равно и в области культуры. По части морали он «идеолог» взяток, у него в душе — прямо-таки культ взятки, с которым соперничает лишь культ канцелярского благолепия. «Я не понимаю выгод служить в департаменте. Никаких совершенно ресурсов» (отметим этот канцелярский эвфемизм — вместо «взяток», — притом псевдообразованного стиля). И далее — захлебывающиеся слова о великолепных взятках, перепадающих чиновникам губернских правлений, гражданских и казенных палат, восторг и зависть по отношению к чиновнику этих злачных мест, могущему обчистить «так, что только одну рубашку оставит на просителе». И весь мирок чинуш, с его взятками, сплетнями, грязью и прочими прелестями, возникает перед читателем в коротких записях Поприщина, для которого отношения в его департаменте замыкают весь свет: ведь и сплетни насчет отношений казначея с его кухаркой (которая бьет казначея по щекам) в глазах Аксентия Ивановича едва ли не существеннее сообщений о политических волнениях Парижа, и ведь «это всему свету известно», то есть не события в Париже, а сплетня о казначее. И весь день, вся жизнь — день за днем — этих получеловеков нам видны: «служба» — бессмысленное скрипение пером, подхалимство, шуточки, мысли о «выгодах», — затем фланирование по улице и поиски дешевых «похождений», затем дома — «Пчелка» и безделье, иногда — «Александринка». И так — до смерти. И для Поприщина это и есть норма жизни. И он разделяет идеал «кавалерства» на улице. «Что это за бестия наш брат чиновник! Ей-богу, не уступит никакому офицеру: пройди какая-нибудь в шляпке, непременно зацепит». Ну, а домашние занятия Поприщина известны. Он записывает как о существенном занятии: «До́ма большею частию лежал на кровати» (октября 4); «После обеда большею частию лежал на кровати» (ноября 9); «К вечеру я пришел домой. Большею частию лежал на кровати» (ноября 12); «Большею частию лежал на кровати и рассуждал о делах Испании» (декабря 8).
Поприщин не чужд и отношений к культуре. Суждения на этот счет он тоже черпает из «Северной пчелы». Эти суждения устойчивы, безапелляционны, снисходительны и игривы. В «Пчелке» Поприщин «читал очень приятное изображение бала, описанное курским помещиком. Курские помещики хорошо пишут». Или еще: «Дома большею частию лежал на кровати. Потом переписал очень хорошие стишки: «Душеньки часок не видя, Думал, год уж не видал; Жизнь мою возненавидя, Льзя ли жить мне, я сказал». Должно быть, Пушкина сочинение». Это — то же, в сущности, стандартизованное и свышеразрешенное отношение к Пушкину, что у тех «ученых и воспитанных» офицеров, описанных в «Невском проспекте», которые «любят потолковать о литературе; хвалят Булгарина, Пушкина и Греча» — то есть диким образом объединяют в своем пошлейшем непонимании Пушкина с гнусными «деятелями» реакции, которых Гоголь и ненавидел и презирал. Поприщин пониже этих офицеров и по положению в обществе, и по средствам своим, и по культуре; он и не претендует на ученость; но его литературные представления повторяют, в еще более примитивном виде, тот же штампованный официозный стандарт.
Поприщин не прочь бывать в театре, и здесь он — тоже любитель официально насаждаемой в театре пошлости, остро ненавидимой Гоголем. Поприщин любит почитать газету и верит ей, булгаринской «Пчелке», слепо: «Я читал тоже в газетах о двух коровах, которые пришли в лавку и спросили себе фунт чаю»; как известно, именно в «Пчелке» печатались хоть и не столь поразительные, но все же вздорные заметки об удивительных явлениях природы и жизни. «Культура» Поприщина, как видно, вполне приемлет подобное событие. Книг же Поприщин явно не читает (да и дороги они для него): он довольствуется списыванием стишков и чтением «Пчелки». Обилие же книг у директора производит на его непривычный к книгам ум ошеломляющее впечатление («все ученость, такая ученость, что нашему брату и приступа нет: все или на французском, или на немецком»).
Наконец, Поприщину не чужда и мысль о любви, — но что это за любовь! Он насмотрелся в театре в мелодрамах и водевилях на всяческие романтические страсти; возможно, он слыхал что-нибудь насчет эдаких же страстей, описываемых в модных романтических повестях, и он, конечно, списывал какие-нибудь «зверские» стишки по части любви. Он знает, что влюбленным полагается бродить или стоять под окном возлюбленной, сумрачно и таинственно завернувшись в плащ. Он тоже, с позволения сказать, романтик, и романтическая поза Поприщина — пародия на романтизм, злее которой трудно придумать. «Ввечеру, закутавшись в шинель, ходил к подъезду ее пр-ва и поджидал долго, не выйдет ли сесть в карету, чтобы посмотреть еще разик, — но нет, не выходила». Самое убийственное в опошлении мечтательной любви здесь, конечно, даже не в выражении «еще разик» и не в том, что плащ заменился шинелью, а балкон подъездом, а в том, что свою героиню, дивное видение романтика, романтик Поприщин называет «ее пр-во»!
Лакейская, подлая душонка мелкого чинуши разоблачилась здесь ужасно. Между тем весь любовный сюжет повести (а ведь повесть пронизана именно любовным сюжетом) построен на этом именно: для Аксентия Ивановича объект его «увлечения» — не девушка, а генеральская дочка, ее превосходительство, притом превосходительство, окруженное роскошью, богатством. Правда, Поприщин не чужд некоторых эротических мечтаний пошлейшего пошиба при мысли об этой самой генеральской дочке; но он — тоже своего рода Германн, для которого любовный успех — карьера; только титанический индивидуализм Германна оборачивается здесь мелочно-пошлой своей стороной. Поприщин весьма мало говорит в своем дневнике о самой девице, даже о ее внешности, но зато он говорит с упоением о том, какое «пышное» на ней платье, а более всего он воспринимает в ней чин, и в любви и в красоте — чин. Вот монолог влюбленного Поприщина в мечте его: «Ваше превосходительство, хотел я было сказать, не прикажите казнить, а если уж хотите казнить, то казните вашею генеральскою ручкою». А вот восторги воспоминаний о ней: она уронила платок — «святые, какой платок! тончайший, батистовый — амбра, совершенная амбра! так и дышет от него генеральством». Что же касается своих чувств к Софи, то Поприщин выражает их по преимуществу междометиями, в частности: «Эх, канальство!»
Мотив любви Поприщина, движущий сюжет повести, довершает характеристику ее героя. И это-то ничтожное существо, злобное, пошлое, лишенное хотя бы одной черты, достойной звания человека, достойной великого народа, к коему оно как будто бы принадлежит по имени, эта-то словесная рептилия считается явлением нормальным, добропорядочным, не вызывает ничьего ужаса и возмущения, а вызывает лишь снисходительное поощрение начальства и иногда благодушную дружескую усмешку водевилиста.
Развитие сюжета повести получает первый толчок в записи «ноября 6», впервые предсказывающей движение повести от комического гротеска к трагедии. Здесь впервые в повести как бы поколебалось сооружение ложных, искусственных отношений между людьми. Здесь возникает перед Поприщиным первый проблеск — еще не мысли, но смутного чувства социальной несправедливости, жертвой которой он является; еще шаг, и его ничтожное положение на лестнице чинов, капиталов, благ всякого рода он воспримет как жестокость, а всю систему распределения этих благ — как бессмыслицу. 6 ноября начальник отделения чрезвычайно грубо разъяснил Поприщину нелепость его попыток волочиться за директорскою дочерью. «Ну, посмотри на себя, подумай только, что ты? ведь ты нуль, более ничего. Ведь у тебя нет ни гроша за душою. Взгляни хоть в зеркало на свое лицо, куды тебе думать о том!»
И вот в Поприщине в ответ начинает шевелиться униженное человеческое достоинство, ранее спавшее и не подававшее голоса вовсе. Он пытается пренебречь пренебрежением начальника, хотя тот стоит гораздо выше его, хотя тот и деньги имеет и чин надворного советника. Он позволяет себе помечтать о высоком, неопределенно-высоком звании и для себя, потому что мысль о собственном достоинстве в его голове все же не может оформиться иначе, как мысль о чине: «Погоди, приятель! будем и мы полковником, а, может быть, если бог даст, то чем-нибудь и побольше…», и заключение записи, весьма значительное: «Дай-ка мне ручевской фрак, сшитый по моде, да повяжи я себе такой же, как ты, галстух, — тебе тогда не стать мне и в подметки. Достатков нет — вот беда». Случайность, внешняя случайность — и человеку дается все или у него отнимается все. Поприщин — не хуже своих начальников, только его социальное «оформление» другое. Есть ли в этом смысл? Никакого, — и с этой бессмыслицей, губящей человека, связан мотив безумия.