Выбрать главу

– Я не обижаюсь. У вас очень хорошо получилось, вы прямо талант.

– Спасибо.

– Я вам почти поверила, – сказала я.

– А кто сказал, что это неправда?

Но его глаза по-прежнему смеялись.

Он принялся рассказывать, в чем заключается его работа, а я слушала, ковыряя заусенец на большом пальце. И чувствовала себя дурой. Он решил, что я тщеславная выпендрежница, и он прав, я сама знаю, что он прав, потому и чувство у меня такое, будто он сунул мне под ноготь зажженную спичку. Я всегда терялась, когда меня дразнили, не знала, как себя вести. Была из тех ранимых детей, которые в слезах бегут к учительнице, стоит кому-нибудь сказать им гадость; которые истово верят, что во вселенной существует высшая справедливость, и убеждены, что людей, совершающих дурные поступки, обязательно настигает расплата.

Его манера говорить со мной доставляла извращенное удовольствие – и вместе с тем боль, как когда расчесываешь до крови комариный укус. Он подтрунивал надо мной, щелкал по носу, объяснял что-то и спрашивал: ну как, соображаете? А я – да – я откликалась, подыгрывала, кривлялась и ломалась, как маленькая девочка, и самой себе была противна, и думала: пожалуйста, ну хоть бы я ему понравилась!

– Что ж, – сказал он, закончив. – Вас не так-то просто разговорить, верно?

– Разве?

Я делала то самое, за что меня ругала преподавательница вокала, – в конце каждой фразы мой голос повышался, и я нервно хихикала. «Поём на опоре! – повторяла она мне. – Расслабься. Не зажимайся».

– Да-да! Вы мне почти ничего о себе не рассказали. В сущности, я только и знаю, что вас легко обидеть. Ваша очередь – расскажите о себе.

– Я бы рассказала, да как-то нечего…

Опять этот смешок – попытка защититься.

– Ну попробуйте!

Я попыталась собраться с мыслями.

Представила, как достаю, разматываю и раскладываю перед ним нити своей ничем не примечательной судьбы, и попыталась угадать: что ему придется по душе? На что он клюнет?

Нет, ни на что, ни на что он не позарится – это я уже понимала. Убого, дешево, не в его вкусе. Прозябание в четырех стенах, на которые даже картины повесить нельзя – краску испортишь; уродливая светлая мебель, какую покупают только в жилье под сдачу – покупают люди, которые сами в этой обстановке жить не собираются. Не могу я все это ему выложить. Как я нахожу длинные волосы Лори в своей щетке, а свою пропавшую одежду – в ее ящиках; и принимаю ванну лишь до тех пор, пока не услышу, как хозяева, супруги П., шепчутся внизу на площадке, – и даже если сунуть голову под воду, даже если открутить кран, все равно их слышно, как будто они в двух шагах от меня, заползли в самую ванну и шипят мне в ухо. Я представила себе, как он пробует на ощупь ткань моих откровений и думает: нет, тонковата, дешевка – и отбрасывает с пренебрежением.

Наши тусовки с Лори. Тут ему тоже смотреть не на что. Как мы с ней шатаемся по всяким лондонским притонам, дешевым барам, чужим гостиным, обставленным такой же светлой мебелью, как наша, – из того же самого каталога. Он в таких местах, наверное, и не бывал никогда. Еще не хватало. А это тошнотворное ощущение в животе, когда я лежу в кровати и слышу, как муж и жена П. шебуршатся на лестнице в темноте. Я слышу, как они нащупывают дорогу – тук, тук, тук пальцами по стене, словно жуки в древесине, – и боюсь идти ночью в туалет: а вдруг наткнусь на них, и хозяйка скажет: «Как, опять?» Когда у меня обострился цистит, я писала в грязный стаканчик из-под кофе, только бы не услышать в пятнадцатый раз: как, опять? Она сидела в засаде у лестницы, будто гигантская змея: не спится, хм? Нет. Ни за что. Ни за что не стану все это вываливать.

Нельзя показывать ему, какой уродливой жизнью я живу. Иначе испорчу впечатление раз и навсегда. Я не могу с гордостью продемонстрировать ему свой быт и спросить: ну как? Белье в неотстирывающихся пятнах; старая косметика, которая настолько слежалась и засохла, что и на лице лежит комками; каблуки, которые предательски цокают, потому что я никак не поменяю набойки и хожу на железках. Все это такая тоска! Тоска – каждый месяц пересчитывать деньги: хватит – не хватит? Ранним утром снова и снова пропевать одну и ту же ноту в репетиционной – не так, не совсем, старайся, ты можешь лучше, – и выходить оттуда поздно вечером, и не видеть перед собой серых улиц, потому что голова заполнена музыкой, тело пульсирует и напевает одному ему ведомый мотив и все вокруг налито цветом. Он этого не поймет. Как бы я ни говорила самой себе, снова и снова: все окупится, все эти бытовые неурядицы окупятся, и когда-нибудь я над ними посмеюсь, – но ему я этого показать не могу. Как бы я ни твердила эту мантру, сидя в крошечной бездушной комнатке, замерзая, потому что там вечно холодина, а за окном грустно воют сирены – это постоянное нытье улицы, назойливое, как ребенок, который клянчит и клянчит… Нет уж.