Все хорошо и в сердце страны, и на ее границах — вот же причина огорчения для регента при четырнадцатилетнем короле… а только ветреная ночь тревожит, пялится в спину и зовет выйти наружу, в одиночку, только со шпагой. Переехать по мосту через Сойю, зайти в самый непотребный кабак — то ли залить глаза так, чтобы кошки покраснели, то ли искать глупой, случайной, не по своей вине драки. Обойти опрометчивую клятву, дезертировать, оставив пост и брата; не быть опасностью, ежедневной, ежечасной. Не быть. Останутся трое — но герцог Гоэллон уедет поутру, значит, только двое. Элграс и хороший юноша Алессандр, к счастью, не собирающийся являться ко двору; его — да хоть в ссылку в родовые владения отправить можно; старший родич рассердится, конечно, но поймет… Если узнает. Если вернется. Он говорил так, словно отправился в последнюю из многих своих дальних дорог. Отчего-то вспоминался забытый им в прошлый раз плащ. Дурная примета, но герцог Гоэллон вернулся, обманув такую верную примету. Только тогда он не говорил так, словно прощался навсегда — напротив, казалось, что пройдет от силы пара седмиц, и въедет в столицу на своем строгом вороном жеребце; тогда все будет хорошо, легко, понятно. Случилось же иначе — не стало ни легче, ни понятнее, а отлучка затянулась надолго.
Не во дворец нужно было возвращаться, а оставаться с герцогом, ехать вместе с ним. Куда? Неведомо, но это неважно. Туда, где есть надежда на победу, на спасение — пусть не для себя, но для младших, для их потомков, для всего мира и Собраны. Надо было — да не поехал, бездумно подчинился, а теперь возвращаться? Не поздно ли? Или — уехать одному, куда глаза глядят… Куда-то в Кертору, где в степях поблизости от предгорий Невельяны скрыт проход в иной мир. Оттуда нельзя навредить, нельзя дотянуться оружием — но можно убить и бездействием; проклятье не обманешь.
Нельзя только одного: покончить с собой, а как было бы просто развязать узел, перестать быть ходячей смертью. Только брат знал, как поймать, как сковать руки и подчинить себе. Истинный король. Тревога подбиралась ближе. Погасла одна из пяти свечей, за ней вторая. Осталось лишь три, горевших неровно и с сухим резким треском. Огарки, корявые пеньки, истекающие горячим соком. Как быстро кончились свечи! Толстые, из лучшего воска, бело-золотые дворцовые свечи, которых хватало на целую ночь — но за окном еще темно, до рассвета не меньше двух часов, а ведь слуга зажег их, когда Фиор вернулся и сказал, что будет работать… Душно, душно и тошно, а на губах горький металлический привкус, но камин потушен, и, значит, только кажется, что воздух напитан неощутимым ядовитым газом. Душно — а должно бы быть свежо, и дуть в спину, потому что портьеры не задернуты, и толстый лазурный бархат не становится на пути у сквозняков, просачивающихся сквозь щели в одинарной летней раме.
Шаги за спиной — между окном, выходящим в сад и столом, где всего-то три шага можно сделать, но их десяток, другой… дробный топот, напоминающий бег птицы по паркету. И тишина. И дыхание над плечом. Обернуться? Чтобы увидеть лишь пустоту?
Пустоту, темную и липкую, напоенную злобой, пялящуюся из своего ничто глазами цвета голубиного крыла…
— Я не знаю, кто ты из двух. Но я не поддамся тебе! — громко сказал Фиор. Тьма едва ли не взвизгнула, вцепилась в спину острыми когтями леденящего страха, врезалась между позвонками сотней острых лезвий — и отползла в угол, шелестя, шепча едва разборчиво: «Я дождусь… Я вернусь… Это только первая ночь…». «Только первая ночь, — согласно кивнул Фиор. — Приходи, не стесняйся, будь здесь как дома. Пока ты есть, пока ты за спиной, мне будет легче жить. Назло тебе…»
— С-сойдешь с ума, — пообещал клубящийся сгусток, колыхая кисти портьеры.
— В разлуке с тобой? Непременно. Так что ты приходи. Будь со мной. Стань моей тенью. Не оставляй меня, служи напоминанием, что это не я хочу смерти, а ты заставляешь меня ее хотеть, что это не я слаб, а ты пытаешься сделать меня слабым! Ты не можешь подобраться к мальчикам, так играй со мной! Клубок под портьерой, различимый лишь уголком глаза, обиженно пульсировал, сжимался и расползался, но молчал. Фиор улыбнулся, поднял перо и обмакнул его в чернильницу, густо замарывая три слова в начале листа. «Я хочу!» Выжить и сохранить брата, страну, Алессандра — всех, кого удастся. Прожить еще пятьдесят лет, и видеть, что Собрана в надежных руках, что брат счастлив, а его потомки в безопасности, что мир не стоит на грани катастрофы, а небо не рушится на землю. «Я хочу. И я сделаю!» Темной сизоглазой твари, втекшей в пол, растворившейся в стенах, Фиор был благодарен, как никому и никогда. За то, что проявилась, показалась, позволила ощутить себя; за то, что холодным потом страха, болью укусов растворила какую-то давнюю, прочную занозу в душе. Позволила выпрямить спину — впервые в жизни по-настоящему, до хруста в позвонках, до льющегося от шеи вниз упругого тепла. Завтра будет новый день, и будут дела, да все, что угодно будет, кроме отчаяния, сковывающего руки.
Фиор зевнул, поднялся со стула, растер слегка занемевшие запястья. До спальни было совсем близко, но заснул он, кажется, еще не дойдя — и только поутру, проснувшись еще до явления камердинера, удивился, что вчера ухитрился и скинуть одежду, и аккуратно сложить ее на кресло. Старую, с чужого плеча, но хорошо послужившую — и ее не стоило обижать пренебрежением. Через щель в портьерах лился яркий радостный свет, скользил, оживляя пресный узор на сером саурском ковре, тянулся к противоположной стене, пытался добраться до совсем новой, свежо и остро пахнущей резной кленовой панели.
Никто не подкрадывался, дробно топоча легкими лапками, не выглядывал из угла, но память о вчерашней победе — еще не над призраком, над собой — осталась, не растворилась вместе с остатками легкого беспечного сна. До обеда было еще вдоволь времени, и нужно было заняться крайне тягостной, неприятной вещью; чем быстрее покончишь с ней, тем лучше. Ханна в светлом утреннем платье казалась совсем не той грозной северной воительницей из алларских сказок, что несколькими днями раньше. Удивленная неожиданным визитом господина регента девушка, совсем юная, с широко распахнутыми глазами, беззащитная и по-детски открытая. Фиор помнил, с какой легкостью эти глаза могут налиться гневом, полыхнуть молнией — помнил, но не верил. Уж лучше бы она была той, суровой девой, а не почти ребенком, прячущим руки в пышных белых хризантемах маленького сада. Цветы тянулись к ней, ластились, кивали белыми головами.
— Госпожа Эйма, я должен с вами серьезно поговорить. Возможно, мои слова покажутся вам оскорбительными. Возможно, я глубоко неверно истолковал те признаки благосклонности, которые…
— Вы хороший регент, я знаю, — поднялись и опустились длинные темные ресницы.
— Но я не член королевского совета. Мне не нужны доклады. Говорите просто.
— Госпожа Эйма… Ханна… я, может быть, ошибаюсь, но если вы когда-нибудь хотели связать со мной свою жизнь…
— Хотела…
— Это было бы чудовищной ошибкой. Этого не может случиться. Я не имею права… я считал бы за честь, но это недопустимо.
— Вы дали обет безбрачия? Или король подыскал вам другую невесту? — отблески улыбки в серых глазах, и как тяжело смотреть в них, но нельзя отвернуться…
— Я еще не дал такого обета, но…
— Могу я узнать, в чем причина? — строго спросила Ханна.
— Нет, увы, нет…
— Вы неподражаемы, господин герцог Алларэ! — девушка была ниже его лишь на полголовы, она чуть выдвинула вперед упрямый подбородок и сделала небольшой шаг вперед. Обиженно зашелестели белые хризантемы, оттесненные с дороги. Глаза смотрели ясно и прямо, без тени слез, без обиды, лишь с настойчивым слишком пристальным удивлением. Серые, словно тучи над северным морем, и почему-то напоминавшие совсем другие — герцога Гоэллона. Это заставляло вспоминать об услышанной вчера истории, придавало сил, но и принуждало понимать, чего он лишается. Фиор испугался на мгновение — светлые волосы, серые глаза; дитя серебряной крови, наследница древнего племени и почти забытых сил, способная взглядом проникать в былое и грядущее. Увидит слишком много, и тогда уж ни о каком сокрытии тайны не придется и мечтать…