Выбрать главу

— Что же ты, — заговорила Керо. — И в глаза мне взглянуть боишься? Существо медленно повернуло голову. Оно не было, не могло быть человеком — скорее уж, куклой из черной ртути, лишь чудом удерживавшей форму. На том месте, где у смертных полагалось быть лицу, сияли два синеватых расплывчатых пятна; и все же оно видело… или принюхивалось. Так или иначе, но оно двинулось навстречу женщине, застывшей со шпагой в руке. «Беззвучно, совершенно беззвучно, — застонала про себя Керо. — Что же это такое? Сотворившие, видите ли вы? Что это?!» Боги молчали, словно и не в их Храме творилось подобное непотребство. Сначала странный гость казался безоружным, но стоило женщине подумать об этом, и еще о том, выдержит ли сталь соприкосновение с черным камнем, как оказалось — и у него есть оружие: рука обернулась клинком. Существо двигалось медленно, плавно скользило, и, кажется, даже не собиралось нападать. Воздух вокруг него трещал и искрился, будто где-то поблизости горело смолистое полено, и так же, остро и горько, тянуло дымом, но не было ни капли тепла. Серебристое пламя за спиной неведомой твари завернулось водоворотом и потухло, словно пожрало само себя. Стало еще темнее, и теперь Керо поняла, что различает очертания врага не зрением, а иным чувством. Существо виделось и сквозь прикрытые веки.

Женщина ждала, пытаясь понять, что надвигается на нее, почему леденеют пальцы — от страха? Под взглядом, обжигавшим лицо холодом? От ненависти?..

Казалось ей, что они с Эмилем — чаша, до краев наполненная вином, и тянутся к обоим жадные руки похмельного пропойцы, стремятся выхлебать залпом, до дна, ловить губами последние стекающие с краев капли. Чаша, оплетенная синей паутиной, растворяющаяся, чтобы отдать свое содержимое алчной твари… Керо подпустила сияющее, текучее, жадное порождение тьмы к себе поближе и ударила.

Что же ты застыл на краю пропасти? Сила по капле сочится в твою чашу, и ты чувствуешь голод — впервые ты чувствуешь настоящий голод, тот, что сгубил многих и многих. Не нам принадлежит истинная сила, мы лишь сосуды, способные вместить малую толику от того, чем обладает каждый из них. И забрать от них, смертных, жалких недолговечных мотыльков, мы способны лишь крохи того подлинного сокровища, которым владеет беспомощный старик и новорожденный младенец. Ты не знал, лжец? Только сейчас ты почувствовал, что питаешься крохами с их стола, но — как ни тянись, до этой сердцевины ты не доберешься. Как ни стремись, это не в твоей власти. Ты никогда не спрашивал, почему я ушел, почему покинул созданное мной. Ты думал, ты знаешь — и я думал, что ты знаешь, а ты не знал. Дар слова дан им, дар слова и дар воли, и пусть за нами право превращать желание в существование, мечту в реальность, пусть без нашего согласия не свершится задуманное — но согласие можно вырвать и силой, противопоставив волю — воле, и там, на острие желания, на пике крика, где скрещиваются наши пути, кто победит? Неведомо. Я испугался, впервые почувствовав на горле удавку чужой воли, воли дерзкого смертного, пожелавшего какой-то сущей мелочи, то ли бури, то ли сотрясения земной тверди, и вложившего в эту мольбу ко мне — о, если бы мольбу, в призыв и приказ, — всего себя. То, чем владеет каждый из них, не зная о том и не чувствуя в себе океана силы, принимая пену на волне за все море. Им было дано то, о чем мы и помыслить не можем: возможность стереть границы, сорвать оковы и стать больше вселенной. Они не знают о том, на что способны — и, считая себя пеной, взлетают над волнами и тают, словно пена, недолговечные и вечные, живущие краткий миг, и уходящие в то запределье, которого мы не можем себе и представить. Они не знают о своей силе — и сгорают бабочками, оставляя нерастраченной бесконечную мощь, по сравнению с которыми наша — лишь жалкая тень. Чтобы стать выше нас, им нужно перейти предел разума: крайнее отчаяние и нестерпимая боль, одержимость, лишающая опоры или выжигающая душу скорбь, иссушающая ненависть — или бесконечная любовь… Их силой творится все, что они же зовут чудесами и дарами богов; мы только говорим «Да будет!» — по своей воле… или по их воле, чувствуя, что захлестнуты арканом чужого желания. Я испугался, и, разорвав оковы, ушел вовне, надеясь, что лишившееся опоры творение опомнится и устыдится, навеки оставит каприз подчинять себе — меня, своего создателя; уход стоил мне дорого. Не только я вкладывал силу в творение, но и творение поило меня, поило щедро — верой и надеждой, любовью и упованием, жертвой и обрядом. Оборвав связи, я оборвал и тот главный сосуд, по которому ко мне текла сила, заполняя меня, чашу пустую и пробитую. Жажда моя была велика, и я был безумен, слеп, нищ и гол — гонимый ветром лист, осколок стекла, вырванная из канвы нить… но время летело, и жажда оставила меня. А ты — ты впервые познал ее, хлебнув из чаши, что наполнило мое творение; ты копил, не касаясь, и говорил, что все это предназначено мне, а сам лгал, лгал… и не удержался, отхлебнул, заполняя свою пустоту, вечную пустоту бездомного, безмирного, сквозняка, перелетающего от одного творения к другому — отхлебнул, и ощутил жажду, и жажда стала больше тебя, и жажда стала тобой. Ты хотел сделать своим — мое, то, что я создал и то, что я обрек смерти, ибо оно забыло и отвергло меня. Оно сделало своим — тебя; но не господином, как ты мечтал, а своим рабом, одержимым кровопийцей, высасывающим по капле силу из смертных. Ты смешон и жалок, брат мой Ингальд. Но ты держишь в руках то, что принадлежит мне. Долго, долго я покорялся тебе, притворялся, что верю обещаниям и лживым посулам, долго я позволял тебе дурачить моих слуг и говорить от моего имени, подставлять ладони под силу, предназначенную для меня.

Образы наши сливаются воедино, и мои слуги уже верят в то, что твоя спутница, черная птица — мой атрибут. Серебро и черные птицы — не разорвать уже лживый образ, но и нет в том нужды, ибо от своего замысла я не отступлю. То, что пропиталось проклятым чужим золотом, то, над чем распростерли крылья чужие птицы — умрет. Я не прощу — никого; ни их, двух глупцов, ни тебя, лжеца. Стой, стой на краю пропасти, танцуй на границе между твердью и ничем, балансируй между жаждой и пустотой. Каждый миг приближает тебя к падению, и каждый миг делает тебя все более неосторожным. Это время — мое.

Увлеченный плетением узлов, сжигаемый голодом — забывай, забывай обо всем, не обращай внимания на мои шаги, а я подхожу все ближе, и в руке моей меч, а в твоих нет щита, только чаша с украденным, а сам ты поглощен попытками взять запретное, запретное для нас от начала бытия и до конца его.

Тебя хлещут по рукам — сыплются золотые искры, обрывается одна из связей, та, на которую ты рассчитывал больше всех, и даже досюда, до моих чертогов доносится повелительный голос: «Оставь же эту душу и отыди!» Оставь и отыди — и прими удар в спину… Падай, падай и разбейся, лживый брат мой! Чтобы удержаться, не соскользнуть вниз, ты тянешь последние силы из своих жертв, ты до сих пор не можешь отпустить нити марионеток, ты пытаешься сражаться со мной — но сейчас я сильнее, ибо разум мой принадлежит мне, а твой выжжен, подчинен и скован одержимостью… Длится, длится наш бой на краю пропасти, а внизу тебя поджидает чертог полного бессилия, точка пустоты, которая примет тебя в свои объятия и превратит в прах — но твои руки заняты, а в моих — оружие, меч ненависти, преданной дружбы и обманутого доверия. Падай, лживый брат мой! Падай и умри! Мой серебряный дождь и мой пропитанный слезами туманов замок, мои призраки аметистовых рассветов и серые скалы, режущие тучи на тонкие струящиеся ленты — все это на моей стороне, а тебе чужд и этот замок, и мое королевство, вечное и неверное. Беспечальность — мой замок, только мой, а ты в нем гость, и у меня достанет силы, чтобы вытолкнуть тебя отсюда; и скала обратится лезвиями, растечется расплавленным металлом, выскользнет из-под ног змеей! Ах, как тебе не хочется умирать, лжец… ты цепляешься до последнего, режешь пальцы о каменные кромки, норовишь извернуться и дотянуться до меня, но — слышишь?