— Ах, если бы кто-нибудь придумал, — сказала я импульсивно, — как сохранить воспоминания, запереть их во флакон, как духи. Чтобы они никогда не выдохлись, никогда не потускнели. А когда тебе захочется, вынешь пробку — и заново переживешь тот миг.
Я подняла на него взгляд, чтобы увидеть, что он скажет. Но он не повернулся ко мне, продолжая глядеть перед собой на дорогу.
— И какие именно минуты вашей юной жизни вы хотели бы поместить в бутылку? — спросил он.
По голосу мне трудно было сказать, дразнит он меня или говорит серьезно.
— Не знаю точно… — начала я, затем, запутавшись, уже не выбирая слов, выпалила, как дурочка: — Я бы хотела удержать навсегда вот эту минуту, никогда ее не забывать.
— Чему это комплимент — хорошей погоде или моему искусству водителя? — спросил он и засмеялся; так брат мог подшучивать над сестрой. А я вдруг затихла, захлестнутая сознанием того, какая между нами лежит пропасть — его доброта лишь расширяла ее.
Вот тогда я поняла, что ни за что не расскажу миссис Ван-Хоппер о наших утренних прогулках; ее улыбка обидит меня так же, как сейчас обидел его смех. Она не рассердится, не возмутится, лишь чуть-чуть приподнимет брови, словно не совсем верит мне, затем, снисходительно пожав плечами, скажет: «Милое дитя, с его стороны чрезвычайно любезно катать тебя на машине, только ты не думаешь, что это ему до смерти скучно?» А затем, потрепав по плечу, пошлет меня в аптеку за английской солью. До чего унизительно быть молодой, подумала я, и принялась с остервенением грызть ногти.
— Я бы хотела, — яростно сказала я, все еще слыша его смех и отбросив последнее благоразумие, — я бы хотела, чтобы мне было тридцать шесть лет и я носила черное атласное платье и жемчужное ожерелье.
— В таком случае вы не сидели бы со мной в этой машине, — сказал он. — И оставьте, пожалуйста, в покое ногти, они и так обкусаны до мяса.
— Вы, возможно, сочтете меня дерзкой и грубой, — продолжала я, — но мне бы хотелось понять, почему вы зовете меня кататься день за днем. Вы очень добры, это сразу видно, но почему вы избрали именно меня объектом своего милосердия?
Я сидела неестественно прямо, словно застыв на месте, жалко пыжась, как это бывает лишь в юности.
— Я приглашаю вас, — сказал он серьезно, — потому что вы не носите черного атласного платья и жемчужного ожерелья и вам нет тридцати шести лет.
Лицо его было непроницаемо, я не знала, смеется он про себя или нет.
— Все это прекрасно, — сказала я, — вам известно обо мне все, что может быть известно. Это не очень много, не спорю, потому что я не так долго живу на свете, и в моей жизни не было особых событий, только две смерти, но о вас… о вас я знаю сейчас не больше, чем знала в тот первый день, когда мы встретились.
— И что вы знали тогда? — спросил он.
— Ну, что вы живете в Мэндерли и… и что у вас умерла жена.
Ну вот, наконец, я произнесла его, это слово, которое уже столько дней вертелось у меня на языке. «Жена». Оно выговорилось так легко, без всякого затруднения, словно ничего не могло быть естественней, чем упомянуть о ней. «Жена». Слово задержалось, повисло в воздухе, заплясало передо мной, не успела я его произнести, и, так как он ничего не сказал, никак на него не отозвался, оно разрослось до чудовищных, отвратительных размеров, запретное слово, противоестественное на моих губах. И я не могу забрать его обратно, оно уже произнесено. Я опять увидела надпись на титульном листе книжечки стихов и это необычное косое «Р». Мне стало холодно и гадко на душе. Он меня не простит, нашей дружбе конец.
Я помню, как глядела прямо перед собой на ветровое стекло, не видя убегающей дороги, а в ушах все еще звучало сказанное мной слово. Молчание растянулось на минуты, минуты — на мили, и теперь все кончено, думала я, больше он никогда не позовет меня кататься. Завтра он уедет. Миссис Ван-Хоппер встанет с постели. Мы будем прогуливаться по террасе, как прежде. Швейцар снесет его чемоданы. Я замечу их случайно в грузовом лифте, увижу новые ярлыки. Суматоха и бесповоротность отъезда. Шум мотора, меняющего скорость на повороте, а затем и этот звук сольется с общим гулом уличного движения, утонет в нем и исчезнет навсегда.
Я была так поглощена этой картиной — я даже видела, как швейцар сует в карман чаевые, и проходя обратно в холл, говорит что-то через плечо посыльному, — что не заметила, как машина постепенно замедляет ход, и очнулась, только когда мы остановились у обочины дороги. Он сидел неподвижно; без шляпы, в белом шарфе вокруг шеи, он как никогда был похож на средневековый портрет. Здесь, на фоне этого яркого ландшафта, он выглядел неуместно, ему бы стоять на ступенях готического собора, откинув назад плащ, в то время как у его ног ползает нищий, подбирая с земли золотые монеты.