Удастся ли сшить хоть какое-то платье к выпускной церемонии, оставалось неясным для Ребекки вплоть до прошлого месяца, когда в обществе Эммы-Джейн она посетила чердак Перкинсов и, обнаружив там несколько кусков марли, решила, что, на худой конец, и это сойдет. «Дочь богатого кузнеца», решительно отбросив мысль о швейцарском муслине в крапинку, предпочла последовать примеру Ребекки, что она обычно делала и в более важных вопросах. Обе тут же придумали фасоны, которые включали такие сборочки, такие мережки и складочки, такие вставки из нитяных кружев, что платье Ребекки, чтобы успеть закончить шитье в срок, даже пришлось разделить на части и раздать нескольким швеям: пояс — Ханне, лиф и рукава — миссис Кобб, юбку — тете Джейн. Усердный труд, вложенный в презираемый материал, стоивший всего лишь три или четыре цента за ярд, сделал платья вполне приличными и даже красивыми, а что до линий и фалд, которыми ложилась марля, они могли дать несколько очков вперед атласу и парче.
Девочки сидели вдвоем в своей комнате в ожидании заветного часа, причем Эмма-Джейн в довольно слезливом настроении. Она не могла не думать о том, что это последний день, который они проведут вместе. Начало конца их восхитительно близких отношений, казалось, уже замаячило на горизонте, так как накануне Ребекке были предложены мистером Моррисоном две должности: одна в пансионе в Огасте, где она должна была бы аккомпанировать на уроках пения и ритмической гимнастики и надзирать за младшими девочками, когда они упражняются в игре на фортепиано; другая — место помощницы учителя в средней школе в Эджвуде. Жалованье и в том, и в другом случае предлагалось очень скромное, но первая из вакансий давала условия для продолжения образования, на взгляд мисс Максвелл, очень ценные.
Возбуждение Ребекки сменилось восторгом, и когда первый звонок разнесся по коридорам, возвещая, что через пять минут выпускной класс в полном составе проследует на торжественную церемонию в здание церкви, она стояла неподвижная и безмолвная, прижав руку к сердцу.
— Он приближается, Эмми, этот момент, — сказала она через минуту, — помнишь в «Мельнице на Флоссе», когда Мэгги Талливер[41] закрыла за собой золотые ворота детства? Мне кажется, я вижу, как они поворачиваются на своих петлях, слышу, как они захлопываются со стуком, — и я не могу сказать, радостно мне или грустно.
— Мне было бы все равно, как там они поворачиваются или хлопают, — сказала Эмма-Джейн, — если бы только мы с тобой остались по одну сторону этих ворот. Но этому не бывать, я знаю, не бывать!
— Эмми, не смей плакать, ведь я сама чуть не плачу. О, если бы ты кончала семинарию вместе со мной! Это мое единственное горе. Ну вот, я уже слышу стук колес! Сейчас люди на улицах увидят, какой сюрприз приготовил наш класс. Обними меня разок на счастье, дорогая Эмми, только осторожно: помни, какая непрочная наша марля.
Десять минут спустя Адам Ладд, только что прибывший из Портленда и державший путь от станции к церкви, вышел на главную дорогу и резко остановился под деревом на обочине, прикованный к месту зрелищем, полным такого живописного очарования, какое ему редко доводилось видеть прежде. Вряд ли класс, во главе которого стояла Ребекка, мог согласиться следовать общепринятым традициям. Вместо того чтобы шагать от семинарии к церкви парами друг за другом, они решили последовать туда на великолепной колеснице. Телега для сена была увешана зелеными ветками и букетами полевых маргариток на длинных стеблях — этими веселыми красавицами лугов Новой Англии. Каждый дюйм бортов, остова и даже спицы колес — все было увито желтым, зеленым, белым. В этой цветочной беседке на кленовых ветках сидели все двенадцать девочек класса, а десять мальчиков маршировали по обе стороны колесницы с маргаритками в бутоньерках.
Ребекка правила двумя белыми лошадьми, держа в руках увитые цветами вожжи и сидя на покрытой зеленью скамье, которая мало чем отличалась от трона. Ни одна девочка, одетая в белый муслин, ни одна счастливая семнадцатилетняя девочка не может быть некрасивой. И эти двенадцать деревенских девочек на выгодном романтическом фоне казались прелестными, когда июньское солнце, пробираясь сквозь листву, падало на их непокрытые головы, делая такими заметными яркие глаза, свежие лица, улыбки и ямочки на щеках.
Ребекка, как подумал Адам, когда снял шляпу и приветствовал великолепную процессию, — Ребекка, высокая и стройная, с задумчивым лицом и пламенеющим радостью взором, с перевязанными лентой черными косами, могла бы быть юной музой или сивиллой,[42] а украшенная цветами телега с грузом цветущей юности могла бы быть изображена на аллегорическом полотне «Утро жизни». Стоя под вязами на старой тихой улочке, где полвека назад прошла другая выпускница — его мать, он проводил глазами колесницу и уже собрался проследовать вместе с толпой к церкви, когда услышал за спиной негромкое рыдание. За оградой сада стояла одинокая особа в белом, чей аккуратный носик, каштановые волосы и голубые глаза были ему знакомы. Он шагнул в ворота сада и сказал:
— Что стряслось, мисс Эмма?
— Ах, это вы, мистер Ладд? Ребекка не разрешила бы мне плакать, чтобы глаза не были красные и лицо не распухло. Но я должна хоть разок поплакать, прежде чем войду в церковь. Да и, в конце концов, неважно, что я буду некрасивой, ведь мне придется всего лишь петь в хоре. Я не получаю диплома, я просто кончаю учиться и уезжаю. Но это меня не огорчает, вот только расстаться с Ребеккой — этого я не вынесу.
Они пошли вместе, и Адам всю дорогу пытался утешить несчастную Эмму-Джейн, пока они наконец не добрались до старого молитвенного дома, где всегда происходило вручение дипломов.
Зал в праздничном убранстве желтого, зеленого и белого цветов был переполнен. Воздух казался горячим и душным, а звучавшие сочинения, стихи, песни — точно такими, как и все те, что были с сотворения мира. Всегда кажется, что сцена вот-вот обрушится под тяжестью юношеских банальностей, произносимых по таким случаям, но невозможно заниматься бесстрастным анализом услышанного, ибо вид самих этих мальчиков и девочек — юных и полных надежд созидателей завтрашнего дня — разоружает любого критика. Мы отчаянно зеваем, слушая сочинения, и тем не менее всем сердцем тянемся к их авторам, в глазах которых отблеск «прекрасных картин» будущего и нет страха перед тем «неизбежным ярмом», что столь неумолимо принесут им годы.
Среди присутствующих Ребекка увидела Ханну с мужем, дорогого родного Джона и кузину Энн, но отсутствие матери больно отозвалось в сердце, хотя она знала заранее, что та не сможет приехать, — бедную Орилию удерживали на Солнечном Ручье заботы о детях и ферме и отсутствие денег как на поездку, так и на подходящее платье. Коббов Ребекка заметила в зале почти сразу. Да и никто, вероятно, не мог не обратить внимания на дядю Джерри, ибо тот не раз принимался лить слезы, а в промежутках между звучавшими со сцены сочинениями распространялся перед своими соседями по скамье о чудесных талантах одной из выпускниц, которую знал еще с детства: это он привез ее из Мейплвуда в Риверборо, когда она переехала жить к своим теткам, и сказал «матери» в тот самый вечер, что нет такого препятствия на пути к славе, какого бы этот ребенок не одолел.
Кроме Коббов были и другие знакомые по Риверборо лица, но где же тетя Джейн в ее черном шелковом платье, перешитом для торжественного случая? Тетя Миранда не собиралась приезжать, это Ребекка знала, но где в этот величайший из дней ее любимая тетя Джейн? Однако эта мысль, как и все другие, едва появившись, исчезла, так как все утро было чередой картин, сменяющих друг друга, словно в волшебном фонаре. Она играла на мелодионе, она пела, она читала на латыни молитву королевы Марии как во сне и пришла в себя, только встретив глаза мистера Аладдина, когда произносила последнюю строку. Заключительным номером программы было ее стихотворение «Созидатели завтрашнего дня», и здесь, как это много раз бывало прежде, ее личность играла такую огромную роль, что казалось, будто из уст ее исходят мильтоновские[43] сентенции, а не стихи семнадцатилетней школьницы. Ее голос, ее глаза, ее фигура дышали убежденностью, серьезностью, волнением, и, когда она покинула сцену, у сидевших в зале было впечатление, что они прослушали настоящий шедевр. Большинство из них ничего не знало о Карлейле[44] или Эмерсоне, в лучшем случае могли припомнить, что один сказал: «Мы все поэты, когда хорошо читаем стихи», а другой: «Хорошей делает книгу хороший читатель».
42
Музы — богини-покровительницы наук и искусств; сивилла — у древних греков и римлян — пророчица, прорицательница.