А деревню уже захлестнула волна атакующих...
И снова бойцы удивлялись Наташиной меткости.
– Прямо, как на стрельбище лупит! Одного пулеметчика – в горло, другого – в переносье, а тех – в затылок...
– Брякнешь тоже: «Как на стрельбище!» Там над головой птички поют, а тут – пули да осколки... Там вокруг травка колышется, а тут дома догорают... И как это у нее рука не дрогнет – не понимаю... На всех четверых – в аккурат четыре патрона. Ни на один больше! Чистое золото девка, я вам скажу.
Наташа эти разговоры не слышала: она вместе с Машей снаряжала обоймы только что подвезенными патронами. Девушки уселись под узловатой березой, расстелили тряпицу, разложили на ней патроны и работали не торопясь, радуясь передышке, солнечному теплу, полученным письмам.
– Патроны... Гранаты... – протянула Наташа. – Знаешь, у меня к ним двойственное отношение. В бою или на «охоте» хватаю – скорей бы перезарядить, и все. А вот после боя возьму такой патрончик и думаю, думаю... Откуда его к нам привезли, где сделали? Кто на заводах остался? Старики, женщины, а может, и ребятишки? Представляешь, какой-нибудь мальчишка или девчонка... Им бы мяч гонять или через веревочку прыгать, а они у станков. Росту не хватает, так ящики, наверно, подставляют. Смена ночная, спать им хочется, есть хочется... Стоит такой работничек, бледный, осунувшийся, и точит для нас какие-нибудь детали оружейные, корпуса для снарядов и мин... Может, среди них – кто-нибудь из ребят моего отряда? Они уже должны подрасти.
Пыльные лопухи шелестят, точно бумага. Сбоку лежит потемневший, зазубренный осколок, и через него старательно, один за одним перелезают муравьи. Они тащат сухие травинки, тоненькие прутики. Может, перестраивают дом или возводят укрепления вокруг него? Божья коровка, трепеща своими – в горошек – крылышками, качается на узеньком стебельке, потом отталкивается и улетает. А в мелкой травке около куста – ой-ой, целых четыре белых гриба, да какие! Два больших, со здоровенными ножками и крепкими, уже коричневеющими шляпками, два других – поменьше, и шляпки у них еще желтоватые. Вот было бы радости в мирное время набрести на эту семейку!
Но сейчас не до них, и Наташа ползет вперед вслед за командиром разведгруппы: они с Машей тайком от комбата упросили разведчиков взять их с собой.
Солнечные лучи пятнали кусты и деревья. Ветерок доносил из глубины леса запах прелой сырости. Утро уже переходило в полдень, и, как ни парадоксально, именно поэтому их дерзкая разведка удавалась. Ну, разве могли предполагать педантичные фашисты, что русские полезут среди бела дня?
Разведчики засекли из кустов минометную батарею, штабеля ящиков с минами, а чуть поодаль длинные стволы противотанковых пушек. С другой стороны кустарника им удалось разглядеть несколько огневых точек на второй линии вражеской обороны.
А когда они проползли параллельно немецкой траншее, то буквально наткнулись на большой блиндаж. Два офицера вышли из него, держа в руках чашки с кофе и дымящиеся сигареты. Не спеша, выпили, докурили, посмотрели на ясное небо и вернулись в блиндаж.
Кто-то там закашлялся, другой что-то крикнул, и почти тут же зазвонил телефон. Гортанные, картавые фразы были хорошо слышны.
По траншее пробежал солдат с полевой сумкой, постучался в блиндаж, вошел. Снова открылась дверь. Солдат, а за ним один из офицеров вышли. Солдат застегивал сумку. Офицер стал что-то втолковывать ему. Солдат попытался щелкнуть каблуками, повернулся и убежал. А офицер ушел в блиндаж и тут же стал звонить по телефону.
– Блиндаж-то штабной, – шепнул старший группы, – ишь как связные шастают, телефончик названивает... Пометьте его на карте!
Вернулись разведчики благополучно, принесли важные сведения. Но командир, аккуратно сложив карту, отпустил всю группу, а потом устроил Наташе и Маше страшный нагоняй. «Легкомысленные девчонки», «нарушение приказа», «самовольщина», «безобразие», «за такие выходки – под арест!» – чего только не было в этой тираде.
Выйдя после головомойки, девушки несколько минут шли молча. Потом остановились, глянули друг на друга и расхохотались.
– Вот тебе и выбрались в разведку! – стонала Наташа.
– Думали – похвалят! – вторила ей Маша.
Бой сменялся боем, «охота» – «охотой». Рос боевой счет подруг, росла их уверенность в себе, помогавшая бороться со страхом. Наташа даже пробовала убеждать родных в том, что страха у нее вообще не было! Маму вроде бы убедила. А вот с собой – дело сложнее...
Как тут кривить душой? Как пытаться закрывать глаза на опасность, когда уже смерть почти схватила ее в свои костлявые лапы в бою двадцатого мая. Об этом бое, о своих ранах Наташа не написала только маме.
А родным отправила подробное письмо, как только вернулась в полк из медсанбата.
«...За бой двадцатого мая я получила самый строгий выговор от комбата. Он перед боем указал мне точку, из которой я должна стрелять, а я посмотрела – оттуда ничего не видно, и со своим учеником Голосевичем Борисом выдвинулась вперед. Смотрю, уже наши танки пошли на деревню, за ними штурмующая группа. Ну, я вижу, что мне больше дела будет в деревне – и следом (как раз группа наших автоматчиков во главе с замкомбата двигалась туда). Ну, прямо за штурмующей группой влетели мы в деревню. Там мне удалось подстрелить пять фашистских автоматчиков. А потом меня позвал замкомбата, ну а дальше комбат так рассказывает: «Вы у нее спросите, что она там только не делала – на танк лазила, прикладом по нему стучала, раненая раненых перевязывала, и спрашивается – для чего? Ведь это не ее снайперское дело. А результат? Вышел из строя нужный человек!» Ну, он, конечно, уж очень преувеличивает. Просто меня, замкомбата и комиссара ранило одной миной, когда мы собрались двигаться вперед. Ну, комиссара я отправила со связным, а сама осталась одна с замкомбата в каменном доме. Тащить я его никак не могла, так как ранена была в обе руки и в обе ноги. Причем левая рука сразу повисла как плеть, и ни туда и ни сюда. Но правая действовала, а поэтому я ему немножко помогла на месте. Я никогда не забуду этих минут, проведенных с глазу на глаз с умирающим (он умер очень скоро, даже вынести его не успели). Все время он кричал: «Наташа, Наташа, я умираю!» Я затащила его в комнату каменного дома, подложила под голову шапку. «Мне душно, Наташа, сними с груди камень!» Я расстегнула воротник шинели, распустила пояс. «Теперь лучше мне! Возьми меня за руку, Наташа, за правую руку, я сейчас умру!»
Он помолчал минуту. Я стряхнула с лица его пыль и копоть. «Ты передай всем, что я умер как настоящий москвич большевик. Отомсти за нас, Наташа! Поцелуй меня!» Поцеловала я его, и он замолчал и больше не говорил ни слова до тех пор, пока не пришел адъютант комбата и не отправил меня на перевязку. Я сама дошла до ППМ, а уж оттуда меня отправили на лошади, а потом на машине. Хотели меня из медсанбата направить в полевой госпиталь, да я не поехала потому, что это значит почти наверняка, что загонят в тыл, а потом в свою часть вряд ли попадешь. Поэтому и лечилась я в роте выздоравливающих, а оттуда выписалась досрочно. Ранки мои, несмотря на то что кровь у меня 3-й группы, заживали на редкость хорошо, без единого нагноения, что при осколочных ранениях бывает очень редко. Сейчас чувствую себя очень хорошо. Рука левая работает почти нормально, только значительно слабее правой. Ну, это скоро пройдет...»
В Шую, где лежал Леня и где навещала его мама, с фронта тоже пришло письмо. Такое теплое, чуточку грустное и очень откровенное. А после описания боя и смерти замкомбата Нехаева Наташа своим ясным, склоненным влево почерком так прямо и вывела: «Если бы ты знал, как это было страшно!»
«Леня, дружище ты мой хороший!
...Очень много радости мне принес сегодня почтальон: сразу два письма – от тебя и от твоей мамы. Ты просто счастливчик – увидел свою мамашу и провел с ней целых четыре дня. А я свою мамку не видела уже больше восьми месяцев. Соскучилась ужасно, так бы и полетела к ней хотя бы на десять минут. Но это свидание так же, как и с некоторыми военными, откладывается на неизвестный, но продолжительный срок. Зато какая это будет встреча! Ленька, милый! Пиши, пожалуйста, чаще, чтобы я сразу и подробно узнавала об изменениях в твоей судьбе и о дальнейших перемещениях твоих по поверхности нашего Союза.