Мы нашли Королеву в большом кабинете в обществе герцога Орлеанского, кардинала Мазарини, герцога де Лонгвиля, маршала де Вильруа, аббата Ла Ривьера, Ботрю, капитана ее личной гвардии Гито и Ножана. Королева приняла меня ни хорошо, ни дурно. Она была слишком высокомерна и зла, чтобы устыдиться того, что сказала мне накануне, а Кардиналу недоставало благородства, чтобы испытывать неловкость. И, однако же, он показался мне несколько смущенным и пробормотал какую-то невнятицу, каковою, не решаясь сказать это прямо, он, видно, желал дать мне понять, что совершенно новые причины побудили Королеву принять решение об аресте магистратов. Я сделал вид, будто поверил всему, что ему заблагорассудилось мне наговорить, и сказал только, что явился исполнить свой долг, получить приказания Королевы и содействовать, насколько это в моей власти, успокоению и миру. Королева едва заметно кивнула головой, как бы в знак благодарности, но впоследствии я узнал, что она отметила, и притом с неудовольствием, мои последние слова, впрочем, совершенно невинные и даже вполне естественные в устах парижского коадъютора. Однако вблизи венценосцев иметь власть творить добро столь же опасно и почти столь же преступно, сколь и желать зла.
Маршал де Ла Мейере, видя, что Ла Ривьер, Ботрю и Ножан считают возмущение безделицей и даже насмехаются над ним, вышел из себя: он заговорил с жаром, сославшись на меня как на очевидца. Я не обинуясь поддержал его и подтвердил все, сказанное и предсказанное им касательно смуты. Кардинал хитро улыбнулся, а Королева в гневе изрекла своей пронзительной и резкой фистулой: «Воображать, будто возможен бунт, само по себе уже бунтовщичество; все это вздорные россказни тех, кто желает мятежа. Воля Короля положит конец беспорядку». Кардинал, [71] который по выражению моему понял, что меня задели эти речи, вкрадчивым голосом заметил Королеве: «Дай Бог, Государыня, чтобы все говорили с таким же чистосердечием, как господин коадъютор! Он заботится о своей пастве, о Париже, о незыблемости власти Вашего Величества. Я убежден, что опасность не столь велика, сколь ему представляется, однако щепетильность его в этом вопросе достойна всяческой похвалы». Королева, понимавшая Кардинала с полуслова, вмиг изменила тон — она наговорила мне любезностей, я отвечал с глубоким почтением и с видом такого простодушия, что Ла Ривьер шепнул Ботрю, который передал мне его слова четыре дня спустя: «Вот что значит не бывать при дворе с утра до ночи. Коадъютор — человек светский, он умен, однако принял за чистую монету то, что ему сказала Королева». На самом же деле все, бывшие в кабинете, играли комедию: я прикидывался простодушным, хотя не был им, по крайней мере в этом случае; Кардинал притворялся уверенным, хотя вовсе не был им в той степени, в какой казался; Королева несколько мгновений изображала кротость, хотя никогда не была более раздражена; герцог де Лонгвиль выказывал огорчение, хотя испытывал несомненную радость, потому что как никто другой любил начало всякого дела; 68 герцог Орлеанский в разговоре с Королевой изображал усердие и горячность, а четверть часа спустя, беседуя с Герши в малой серой опочивальне Королевы, насвистывал с самым беспечным видом, какой мне приходилось у него наблюдать; маршал де Вильруа прикидывался веселым, чтобы выслужиться перед министром, а в разговоре наедине со слезами на глазах мне признался, что государство на краю гибели; Ботрю и Ножан паясничали в угоду Королеве, представляя кормилицу Брусселя (а Брусселю, благоволите заметить, было восемьдесят лет 69), которая подстрекает народ к мятежу, хотя оба отлично понимали, что, быть может, от фарса не так уж далеко до трагедии. Один только аббат Ла Ривьер был убежден, что волнение народа развеется подобно дыму, он твердил это Королеве, которая желала ему верить, даже если бы не сомневалась в противном; наблюдая одновременно поведение Королевы, которая была самой бесстрашной особой в мире, и Ла Ривьера, самого отъявленного труса своего времени, я пришел к мысли, что в неведении опасности безрассудная отвага и чрезмерный страх действуют одинаково.
И наконец, чтобы на сцене были представлены все персонажи, маршал де Ла Мейере, который до сей минуты твердо поддерживал меня, изъясняя, к чему может привести ропот, вздумал явиться в образе фанфарона. Когда подполковник гвардии, честный Венн, явился к Королеве, чтобы объявить ей, что горожане грозятся опрокинуть гвардейцев, маршал вдруг переменил тон и суждение. А так как он весь был напитан желчью и все делал невпопад, он загорелся необузданным гневом, даже яростью. Он закричал, что лучше погибнуть, нежели стерпеть подобную дерзость, и стал настаивать, чтобы ему позволили взять гвардейцев, а также всех тех, кто состоит в придворном штате, и всех, кто находится сейчас во дворце, заверяя, что разгонит этот сброд. Королева поддержала его, и даже с [72] большим пылом, но более он никем не был поддержан; дальнейшие события покажут вам, что предложение это было самое губительное. В эту минуту в кабинет вошел канцлер. Он был настолько слабодушен, что никогда до этого случая не сказал ни слова правды, но тут страх пересилил в нем угодливость. Он стал рассказывать и рассказал то, что продиктовало ему увиденное на улицах зрелище. Я заметил, что на Кардинала оказала действие откровенность человека, в котором он никогда прежде ее не встречал. Но вошедший почти одновременно с ним Сеннетер в мгновение ока развеял эти первые впечатления, утверждая, будто пыл народа начинает понемногу охладевать, за оружие он не взялся и, если проявить немного терпения, все успокоится.