Вряд ли нужны комментарии к «тезису», что рабочие «выведены на убой» («и было так и будет до скончания») и что завод — «всех отчаяний гнездо». Помочь людям, в этом убеждении, скажем прямо — довольно трудно.
Читаешь стихи Марины Цветаевой и тебя невольно охватывает чувство подступающей к горлу духоты и безрадостности. И хочется куда-нибудь «вон на воздух широт образцовый»,[615] выражаясь словами Пастернака. Истинная трагедия Марины Цветаевой заключается в том, что, обладая даром стихосложения, она в то же время не имеет что сказать людям. Поэзия Марины Цветаевой потому и негуманистична и лишена подлинно человеческого содержания. И потому ей приходится, утоляя видимо стихотворческую потребность, громоздить сложные, зашифрованные стихотворные конструкции, внутри которых — пустота, бессодержательность. Так жестоко мстит поэзия тем, кто пытается «выписаться из широт» реальной, исторической жизни. В заключение следует сказать о нескольких стихотворениях, которыми автор предварил свою книгу. Если в подавляющей своей части она бессодержательна и непонятна, то такие стихотворения, как «Писала я на аспидной доске», «Тебе — через сто лет», «Пригвождена» — и вполне понятны и полны ненаигранного чувства. Стихи эти к тому же носят характер своего рода политической декларации, призванной объяснить советскому читателю, под каким знаменем шел и идет автор. Увы, объяснение это вряд ли годится, чтобы переслать его по адресу. Ожидание такого объяснения от поэта — законно. Поэт предлагает книгу, в значительной своей части составленную из стихов, написанных в эмиграции и уже напечатанных в его сборнике «После России», вышедшем в эмигрантском издательстве. Широкий читатель всего этого, конечно, может и не знать, но поэт сам начинает с того, что прозрачными намеками заговаривает с ним об этом. О чем же говорит он? Прежде всего он говорит о своей политической нейтральности. Обращаясь к своему перу, поэт говорит:
Поэт говорит, что он никому не продал своего пера, что сегодня его, может быть, и не поймут, но в веках, в будущем его правда дойдет. Недаром он обращается к своему читателю «через сто лет». «Внутри кольца», то есть внутри своих мыслей и чувств, отправленных в кольцо стиха — поэт был правдив.
Разумеется, каждый поэт вправе устремляться мыслию к будущему читателю, назначая для встречи с ним «стендалевский» классический срок в сто лет[616] или сокращая его своим нетерпением и уверенностью («Нет, верю, не пройдет бесследно все, что так в жизни любил…»,[617] — писал Блок). Но стоит ли отказываться от встречи, от горячего разговора и с современным читателем, со своими современниками? Разговор через голову сегодняшнего читателя с неким будущим «через сто лет» вызывается еще и потому, что автор хочет как-нибудь обойти «окольным», «косвенным» путем «проклятый вопрос» — куда ты сегодня звал, с кем шел? Увы, тезис автора о политической нейтральности («непроданности») пера противоречит фактам. Не потому ли с большой страстью Марина Цветаева говорит о себе:
Субъективно, может быть, это и так, но тогда у читателя рождается законный вопрос: кто же виноват в том, что поэт с протянутой рукой стоит за счастьем, что он чувствует себя так, точно пригвожден к какому-то столбу? Кто виноват в этом? Еще меньше читатель, строитель социалистического общества, может взять эту вину на себя. Уж он, как говорится, «ни сном, ни духом» не повинен в судьбе поэта. И на жалобу поэта хочется ответить словами Лермонтова: «К чему мятежное роптанье, укор владеющей судьбе? Она была добра к тебе, ты создал сам свое страданье».[618] Как на свое оправданье поэт указывает не только на внутреннюю тишину, «покой причастницы перед причастьем», но и на свою бедность:
Когда Маяковский говорил о себе «мне и рубля не накопили строчки»,[620] этим он защищался от враждебных обвинений в том, что его служение революции было корыстным, «продажным». От каких обвинений защищается М.Цветаева? Разве кто-то ее обвинял в корысти и тем более в политической продажности? То-то и печально, что политическое самоопределение поэта ассоциируется у Цветаевой с каким-то «осквернением» лиры, с потерей ею независимости. Так бывает, когда поэзия становится слугой кошелька, но никогда не бывает, если поэзия становится голосом революции, народа.
Советский читатель не будет поминать Цветаевой «старые грехи» и не будет требовать от поэта самооправданий за прошлое. Советский читатель будет ждать от поэта, когда он заговорит напрямик о том, к чему он пришел, а еще больше будет ждать того, чтобы талант поэта включился живым, родственным образом в дело, которое ныне творит его родина.
Из всего сказанного ясно, что в данном своем виде книга М.Цветаевой не может быть издана Гослитиздатом. Все в ней (тон, словарь, круг интересов) чуждо нам и идет вразрез направлению советской поэзии как поэзии социалистического реализма. Из всей книги едва ли можно отобрать 5–6 стихотворений, достойных быть демонстрированными нашему читателю. И если издавать Цветаеву, то отбор стихов из всего написанного ею, вероятно, не должен быть поручаем автору. Худшей услугой ему было бы издание именно этой книги.
616
По-видимому, имеется в виду тот факт, что статьи и корреспонденции, которые Стендаль писал для английской печати, были обнаружены ровно сто лет спустя.