Выбрать главу

Гораздо легче понять Цветаеву, забыв о злободневном и всматриваясь в ее неуступчивый лоб, вслушиваясь в дерзкий гордый голос. Где-то признается она, что любит смеяться, когда смеяться нельзя.[132] Это «нельзя», запрет, канон, барьер являются живыми токами поэзии своеволия.

Вступив впервые в чинный сонм российских пиитов, или точнее, в члены почтенного «общества свободной эстетики»,[133] она сразу разглядела, чего нельзя было делать — посягать на непогрешимость Валерия Брюсова, и тотчас же посягнула, ничуть не хуже, чем некогда Артур Рембо на возмущенных парнасцев.[134] Я убежден, что ей, по существу, не важно, против чего буйствовать, как Везувию, который с одинаковым удовольствием готов поглотить вотчину феодала и образцовую коммуну. Сейчас гербы под запретом, и она их прославляет с мятежным пафосом, с дерзостью, достойной всех великих еретиков, мечтателей, бунтарей.

Но есть в стихах Цветаевой, кроме вызова, кроме удали, непобедимая нежность и любовь. Не к человеку, не к Богу идут они, а к черной, душной от весенних паров, земле, к темной России. Мать не выбирают, и от нее не отказываются, как от неудобной квартиры. Марина Цветаева знает это и даже на дыбе не предаст своей родной земли.

Обыкновенно Россию мы мыслим либо в схиме, либо с ножом в голенище. Православие или «ни в Бога, ни в черта». Цветаева — язычница светлая и сладостная. Но она не эллинка, а самая подлинная русская, лобызающая не камни Эпира, но смуглую грудь Москвы.[135] Даром ее крестили, даром учили. Жаркая плоть дышит под византийской ризой. Постами и поклонами не вытравили из древнего нутра неуемного смеха. Русь двоеверка, беглая расстрига с купальными игрищами заговорила в этой барышне, которая все еще умиляется перед хорошими манерами бальзамированного жантильома.

Впрочем, все это забудется — и кровавая схватка веков, и ярость сдиравших погоны, и благоговение на эти золотые лоскуты молившихся. Прекрасные стихи Марины Цветаевой останутся, как останутся жадность к жизни, воля к распаду, борьба одного против всех и любовь, возвеличенная близостью подходящей к воротам смерти.

И. Эренбург

Рец.: Марина Цветаева. Разлука: Стихи

М.-Берлин: Геликон, 1922;

Стихи к Блоку. Берлин: Огоньки, 1922

(Вместо рецензии){31}

Дорогая Марина Ивановна!

Разными путями шли мои письма к Вам: по почте заказными и с добрыми дядями на честное слово, через дипломатов, курьеров и швейцаров.[136]

Это письмо особенное, о Ваших книгах, и дойдет до Вас неустанными трудами нашего книжника — проф. Ященко.[137]

Ваши книги были для меня не только радостью, нежной вестью, но и острой чернью солнечных часов. Коротка и крепка тень чертежника. Наши первые книжки — ровесники.[138] Вы, верно, помните 1910 год, первое напечатанное имя и нас обоих, неуклюжих и топорщащихся, рядышком в ежемесячном улове маститого Валерия Яковлевича?

После этого Ваши напечатанные книги: «Версты», «Лебединый стан».[139] Ровный, тяжелый путь к перевалу. Мы шли рядом и, может быть, от этой близости, оттого что Ваш шаг стал для меня шумом ливней и боем сердца, я видел Ваше лицо, но не вглядывался в него. Двенадцать лет. Чужой город. Утробная, крепчайшая тоска излишней зрелости. Ваши книги. Я остановился и оглядел Вас. В Вашем высоком лбу, на крутых коротких строках, прочел прежде всего: час — полдень.

С этим не поздравляю. Это зной, духота, зенит. Дерзость, радость — раньше. Слава, тихость — после. Но не в этом ли часе высшее таинство проступающей в муках завязи. Не поздравляю, тихо скажу: Вы — Марина Цветаева.

Утром Вы любили пышность слова. Вас обольщали разные китежи старин и все золотые созвездия на фиолетовых сутанах Барбье д’Оревильи.[140] Вы жили орнаментом. И я, бедный иудей, не раз жмурил глаза от такого света и лепоты. Ныне обольщенное слово у Вас ушло в его чрево — Вы пристрастились к наготе дикой Вселенной, древней молельне полуденного сердца,

Где на земле Мой Дом, Мой — сон, Мой — смех, Мой — свет, Узких подошв след.[141]

Это о слове. Это же о ритме, который стал суровым и прямым: короткими выдыхами. Вы знаете, что я в Вас никогда не видел «музейности», даже тогда, когда Вы озарялись «томных прабабушек славой».[142] Тем паче теперь. Не об архаизме, не о заимствовании, исключительно о благородной поэтической генеалогии думаю, говоря, что, прочитав «Разлуку», Вячеслав Иванович,[143] наверное, умилится добрым отцовским умилением.

О другом? Но ведь я же сказал о нем. И не все ли равно, новый героизм родил эти тяжелые голые слова или они, как башенный бой, пробудили иные чувствования? Вы были своевольной — Вы стали мудрой. Мне даже кажется, что Вы больше не сможете писать о гербах или стягах.[144] Вы ведь знаете, что «эта резная прелестная чаша не более наша, чем воздух»…[145]

Я помню любовь — печаль, каприз, задор, сон, виньетку. Теперь — подвиг. Вы недаром так любите полубогов и героев. Вы героически ощущаете мир, без позы, в буднях, растапливая печку на чердаке в Борисоглебском.[146]

Как это по-русски и не русски звучит:

В орлином грохоте О, клюв! О, кровь! Ягненок крохотный Повис — любовь.[147]

(Где вы — серое небо, галки — увидали эту кровь?) Ваша же книга ягненок!

О. Мандельштам

Литературная Москва

<Отрывок>{32}

<…> Для Москвы самый печальный знак — богородичное рукоделие Марины Цветаевой, перекликающейся с сомнительной торжественностью петербургской поэтессы Анны Радловой. Худшее в литературной Москве — это женская поэзия. Опыт последних лет доказал, что единственная женщина, вступившая в круг поэзии, на правах новой музы, это русская наука о поэзии, вызванная к жизни Потебней[148] и Андреем Белым и окрепшая в формальной школе Эйхенбаума, Жирмунского и Шкловского.[149] На долю женщин в поэзии выпала огромная область пародии, в самом серьезном и формальном смысле этого слова. Женская поэзия является бессознательной пародией, как поэтических изобретений, так и воспоминаний. Большинство московских поэтесс ушиблены метафорой. Это бедные Изиды, обреченные на вечные поиски куда-то затерявшейся второй части поэтического сравнения, долженствующей вернуть поэтическому образу, Озирису, свое первоначальное единство.

вернуться

132

Из стихотворения «Идешь, на меня похожий…»

вернуться

133

Общество свободной эстетики, или товарищество «Свободная эстетика», возникло в Москве в 1907 г. Его возглавил В.Брюсов. Основное ядро составляли поэты-символисты. Выступление М.Цветаевой в Обществе свободной эстетики состоялось 3 ноября 1911 г., куда она была приглашена В.Брюсовым. Об этом вечере см. ее очерк «Герой труда».

вернуться

134

Рембо Жан Артур (1854–1891) — французский поэт-символист. Его стихотворение «Венера Анадиомена» (1870) явилось злой пародией на излюбленный парижанами образ Венеры.

вернуться

135

См. заключительные строки стихотворения М.Цветаевой

«— Москва! — Какой огромный…»: «И льется аллилуйя // На смуглые поля. // Я в грудь тебя целую, // Московская земля!»

вернуться

136

И.Эренбург с мая 1921 г. находился в Париже, затем в Брюсселе, а осенью переехал в Берлин.

вернуться

137

Ященко Александр Семенович (1877–1934) — специалист в области права, профессор Петербургского и Томского университетов. С 1918 г. жил в Берлине, где в 1921 г. основал ежемесячный критико-библиографический журнал «Русская книга» (в 1922–1923 гг. он стал выходить под названием «Новая русская книга»).

вернуться

138

М. Цветаева выпустила в Москве «Вечерний альбом», а И.Эренбург в Париже «Стихи».

вернуться

139

Отдельным сборником «Лебединый стан» был напечатан лишь в 1957 г. в Мюнхене.

вернуться

140

Барбье д’Оревильи (1808–1889) — французский писатель, литературный критик.

вернуться

141

Из стихотворения «Башенный бой…»

вернуться

142

Из стихотворения «Домики старой Москвы».

вернуться

143

Иванов Вячеслав Иванович (1866–1949) — поэт, писатель, философ, переводчик.

вернуться

144

См., например, стихотворения «Из Польши своей спесивой…», «Безупречен и горд…», «Доброй ночи чужестранцу в новой келье!..» и др.

вернуться

145

Из стихотворения «Я знаю, я знаю…»

вернуться

146

М.Цветаева жила в Борисоглебском переулке, д. 6 с 1914 по 1922 г. Этому дому посвящено стихотворение «Чердачный дворец мой, дворцовый чердак…»

вернуться

147

Из стихотворения «Ростком серебряным…»

вернуться

148

Потебня Александр Афанасьевич (1835–1891) — украинский и русский филолог-славист. Разрабатывал вопросы словесности (природа поэзии, поэтика жанра и др.), фольклора, этнографии, общего языкознания.

вернуться

149

Эйхенбаум Борис Михайлович (1886–1959) — литературовед, доктор филологических наук. В ряде исследований занимался проблемами поэтики.

Жирмунский Виктор Максимович (1891–1971) — филолог. Широко известны его труды по теории литературы, поэтике, стиховедению, фольклору, истории русской и зарубежной литературы.

Шкловский Виктор Борисович (1893–1984) — русский писатель, литературовед, член ОПОЯЗа.