Волосы Аликс были растрепаны. Глаза — красны и безумны. Бледные щеки покрывали нехорошие пятна. Она тяжело дышала и ежесекундно кусала нижнюю губу.
Рядом, на постели, сидела девушка лет двадцати. Видимо, ее старшая дочь Ольга. Еще две дочери, младшие — Мария и Анастасия — стояли рядом. Облаченные в мешковатые блузы и юбки, коротко стриженные после тифа принцессы мало походили на красавиц-принцесс. У окна, на низкой скамеечке, горбился мальчик с каштановыми волосами и испуганным взглядом потерявшегося пса.
— Мамá, — старшая дочь Ольга произнесла родное слово на французский манер, с ударением на последнем слоге, — прошу вас… — моляще указала она глазами на дверь.
— Кто вы такие? — крикнула Аликс, выворачивая шею. — Я не желаю вас видеть. Что вы сделали с Ники? Это не он!.. Где мой муж, где мой мальчик, мой бедный ангел… Где он?!. Отдайте его…
Ее дыхание сделалось лихорадочным, большие полные руки посинели. Борясь с истерическим припадком, царица закусила губу. Хрипло выдохнула и затряслась — она задыхалась.
— Верните мне Ники… Я не могу без него. Верните!.. Я не могу жить…
— Не о том просишь, Мама! — сказал грозный мужчина.
«Какой мужчина. Откуда?..» — попыталась понять Катя.
Протиснувшись между Акнир и госпожой Дображанской, в центр спальни шагнул худосочный монах в черном куколе; завороженная языческим домом, Катя и не заметила, как и когда он присоединился к ним вновь.
Аликс пружинисто села в кровати — только один человек, кроме ее детей, мог назвать императрицу российскую «мамой». Попросту «мамой», без всяких французских ударений.
— Разве затем я тебя в Киев покликал? — спросил монах, снимая с головы капюшон.
И второй раз за час Катя не поверила собственным глазам… Сибирский мужик, «святой старец», «святой черт» Григорий Распутин был, в ее понимании, огромным, высоким, а этот — субтильным, ниже среднего роста. Или огромность, оставшаяся в памяти и в мемуарах его современников, проистекала сугубо из огромности производимого им впечатления?
Но сей занятный психологизм был немедленно оттеснен иной заковыкой:
«Разве затем я тебя в Киев покликал?» — спросил он.
— Наш Друг… Наш Друг жив… Мы спасены! — С прыткостью юной девушки царица вскочила с кровати, подбежала к старцу, пала пред ним на колени и, вцепившись в его корявую руку, осыпала ее поцелуями.
— Утри слезы, Мама, и верь. Верь и терпи, — властно сказал святой старец, который, говоря к слову, был вовсе не стар и выглядел намного моложе той, кого звал своей «мамой».
— Но Ники… мой Ники… За что же… за что? — жалобно всхлипнула Аликс.
— Господь так решил, Его и пытай, — нравоучительно изрек Григорий Распутин. — Да не за что, а по что? Может, Он твою веру испытывает. А может, в том умысел Его величайший. Раз так сталось, и Папа в затменье вошел, как ты могла в решении Его усомниться? Это теперь-то, теперь… когда Он мужу твоему, тебе, детям твоим чудесное спасенье послал? Когда наизаветнейшее горе твое излечить надумал?
С видом пристыженной девочки царица вскочила с колен, завертела растрепанной седой головой, запрыгала взглядом:
— Где же он? Где?
— Гляди, Мама, вот ОН, — отстранив Акнир, Друг императрицы обнажил дверной проем, обрамлявший невысокую худую фигуру лжеотрока.
— Отрок Пустынский! — зашлась в крике царица. — Отрок святой, помоги, — опухшее заплаканное лицо Аликс придвинулось к Маше — царица вытянула шею, выбросила полные руки вперед. — Прости меня, Отрок святой, я слаба, Господь послал мне испытания тяжкие, страшные… Но не о том, не о том я молить тебя прибыла! Сына моего исцели… Маленького. Нет избавленья. Моя вина, моя кровь его губит, Гессен-Дармштадтских. Брат мой умер у меня на глазах… Маленький мой всю жизнь на волос от смерти ходит… Одна царапина, и кровь не остановит никто… только молитва святая Нашего Друга. Друг Наш сказал, ты один можешь помочь. Ты его спас… Спаси и моего малютку.
Маша взглянула на Распутина; на миг Кате померещилось, что в опустевших глазах, обращенных к святому черту, мерцает упрек — видимо, об обещании излечить сына, которое старец дал бывшей царице, сама лжеотрок не знала ничего. Каждый здесь плел свою интригу.
— Иди ко мне…
Пальцы Маши позвали цесаревича. Мальчик встал со скамьи, приблизился к ней без робости и без надежды. Оттененные вьющимися светло-каштановыми кудрями бледные черты тринадцатилетнего царя были тонкими, иконописными и такими же отрешенными, как у его отца. Такие черты и должны быть у ребенка, которому всегда все запрещали: играть в теннис, кататься на велосипеде, — у мальчика, которого вечно держали взаперти, опасаясь, что случайный синяк лишит его жизни.