— Дорогой, ты не видел мои серьги?
Замечания такого рода, обычно адресованные отцу, но иногда, по рассеянности, обращенные ко мне или к брату, скорее, мне кажется, как местному представителю нашего пола, чем как полноценному заместителю родителя, были делом привычным. Отец находился в небольшой гардеробной, дверь в которую вела прямо из их спальни. Там он был поглощен таинствами, составляющими ежедневный туалет следящего за собой взрослого мужчины, намного более сложный и утонченный, чем остававшееся на нашу с братом долю ежедневное мытье ушей, причесывание вихров и подтягивание носков. Отец должен был (здесь имелись тазик и кувшин, полный горячей воды, набранный в ванной и предусмотрительно перенесенный в соседнее с ней логово, чтобы не мешать разворачивающемуся там во всей своей сложности и драматичности действу, — моя мать приводила себя в порядок) сбрызнуться одеколоном, повязать галстук, пригладить волосы, начистить запонки и отряхнуть воротничок.
Упомянутые серьги — два изумруда, оправленных в белое золото, — на мой взгляд обладали необычным качеством: их сдержанность граничила с вульгарностью. Они достались матери в подарок от таинственной личности времен ее юности, безумно влюбленного в нее наследника некого промышленника. Этот ее поклонник (согласно версии, которая просочилась сквозь туманные фразы вроде «Эта погода напоминает мне об одном человеке, который был мне когда-то очень дорог» и «Я всегда надеваю их в этот день, потому что он стал особенным для одного человека, о котором мне не хотелось бы сейчас говорить») отказался принять серьги обратно, когда мама попыталась их вернуть, и впоследствии убежал из дому, чтобы вступить в Иностранный легион. Родственники сумели вовремя остановить его только потому, что беглец слег в Париже (после обеда, который должен был ознаменовать прощание со свободой) из-за несвежей moule.[36] Позже он был посвящен в рыцари за заслуги перед отечественной промышленностью и погиб в авиакатастрофе над Карибским морем. Мерцающие прилавки с выставленными на всеобщее обозрение морепродуктами в парижских ресторанчиках напоминают мне некоторых политиков: им удается производить впечатление, не внушая при этом абсолютного доверия.
— Какие сережки?
— Не крутись под ногами, дорогой, maman[37] занята, — это уже мне. — Изумрудные.
— Но не утром же!
— Я не собиралась их надевать, дорогой, — просто заглянула в шкатулку.
— В шкатулке смотрела?
Стереотипность, однообразие подобных разговоров можно, пожалуй, почувствовать из ответов моего отца, который попросту не слушал жалобы матушки.
— И конечно же, я не собиралась надевать их утром. Я же не идиотка.
Когда сережки были обнаружены под матрасом Мэри-Терезы, в ее традиционной комнатке для прислуги под крышей, это стало для всех, и для моей матери в особенности, настоящим шоком. Заветную драгоценность отыскали жандармы — жандармы, которых позвал отец в ответ на настойчивые просьбы матери, отчасти поддавшись усталой мстительности. Это было нечто среднее между попыткой разоблачить мамину, как он сказал, истерию, и желанием умыть руки — après-moi-le-déluge[38] — я сделал все, что можно. Трудно сказать, каким отец представлял себе финал: я думаю, он считал, что либо серьги отыщутся где-нибудь, где их бесспорно оставила моя мать — рядом с тюбиком зубной пасты, в щели между ручкой кресла и сиденьем, — либо окажется, что их украла консьержка, на редкость зловещего вида вдова-француженка du troisième âge.[39] Помнится, отец однажды заметил о ней: «Трудно представить себе, каким был муж мадам Дюпон, если признать, что обстоятельства заставляют исключить кандидатуру доктора Криппена[40]». Но я думаю, отец недооценил серьезность, с которой французы относятся к деньгам и к собственности. Молодой жандарм, к которому мы пришли сначала, заполняя чрезвычайно запутанные бланки, был искренне и очевидно поражен ценностью пропажи, и на следующий день появился на пороге нашей квартиры — красивый, вежливый, сжимая в руках свое кепи, из-за чего был похож на школьника, который извиняется, что опоздал. Полицейский был очень светловолосый, с соломенными норманнскими волосами, все его манеры и поведение, казалось, говорили, что он слишком высокого происхождения для этой работы — младший сын виконта, отрабатывающий год или два на дежурствах (noblesse oblige[41] — одно из тех выражений, которые не зря придумали именно французы), чтобы потом мгновенно вознестись на какую-нибудь чарующе-бюрократическую должность в государственном аппарате, неумолимо поднимаясь с каждым годом все выше. Сперва он уединился в гостиной с матерью, которая попросила принести чаю. А потом, перед тем как начать поиски, он поговорил со мной и с братом, сначала с обоими вместе, в присутствии матери, а потом с каждым по отдельности. (Все это с самого начала — и исчезновение моей матери — остался только тонкий аромат ее духов — уходя, она улыбалась и оглядывалась на меня подбадривающее, как настоящая мать, — было разыграно между ними с молчаливым взаимопониманием, которое в ином контексте показалось бы дразнящим намеком на супружескую неверность). Общая чрезвычайность происходящего еще более усиливалась тем, что обвинение в краже, будучи однажды высказано, начало жить собственной жизнью — будто бы голословное утверждение, как натрий может вспыхнуть в любой момент, просто от соприкосновения с кислородом. Что в конце концов и случилось, хотя, как это часто бывает во взрослых драмах, которые происходят в присутствии детей, первые ее этапы были скрыты от наших глаз. Они произошли за кулисами, и о них можно было догадаться только по тому, как исказилась обычная последовательность событий нашего дня. Это началось, когда, побродив какое-то время бесцельно по квартире туда-сюда — пока мы сидели в гостиной с Мэри-Терезой и матерью, брат, как обычно, вовсю что-то малевал на домашнем мольберте, а я читал, я даже почему-то запомнил название книги — «Маленький принц», — полицейский вернулся в комнату и, избегая наших пристальных взглядов, спросил мать, не сможет ли она переговорить с ним наедине.