Как раз в один из тех вечеров, когда я приготовил бурриду, ко мне в гости зашли Пьер и Жан-Люк, мои провансальские односельчане. Это два брата, очень древние, многое повидавшие, скептически настроенные, глуповато-умные — в классической деревенской манере — проворные, исполненные непредсказуемой, настойчивой доброты; роста они не особенно высокого и, несмотря на то что оба почти совершенно слепы — хотя мнения в деревне расходятся, кто из них все-таки видит хуже, — очень увлеченные охотники. Пьер, старший из них, выше ростом. У него темнее волосы и больше красно-коричневых пятен на руках. От него скорее можно ожидать визита в одиночку, без брата; а еще Пьер немного более молчалив. Он никогда не смотрит прямо на человека, но его манера отводить взгляд каким-то образом не кажется фальшивой или извиняющейся; как если бы он был благовоспитанным василиском, вежливо старающимся не пользоваться своей способностью превратить вас в камень. Три или четыре кошки, состоящие в родстве с хорьками, которые навещают мой дом в те месяцы, что я провожу в Сан-Эсташ, всегда по какой-то таинственной причине отсутствуют во время визитов Пьера, возможно, опасаясь, что его горгоническая сила падет на них, пока они шныряют туда-сюда по полу, и в этимологически точном смысле слова заставит зверьков застыть как изваяния. С другой стороны, возможно, какое-то шестое чувство предупреждает кошек, что если они попадутся на пути братьям, то рискуют быть застреленными. Жан-Люк, физически отличающийся от брата, как это было сказано выше, отличается от него и по темпераменту. В нем есть некоторая общая приветливость, которой совсем не мешает то, что он нигде не показывается без своего ружья — длинного, зловещего одноствольного орудия, обладающего очевидным сходством с мультяшным мушкетоном. Жан-Люк всегда носит его либо переломив пополам и повесив на руку, либо — что выглядит более тревожно — дулом вверх в положении «на плечо». Братья живут одни, в маленьком cabanon,[93] или пастушьей хижине примерно в пяти километрах от меня, и по чести говоря, они достаточно богаты: им принадлежит значительный кусок земли в этих местах, включая всю территорию вокруг моей собственной скромной собственности. В охотничий сезон их земли обходят стороной. Братьев уважают и боятся. Во время их визитов мы неизменно обмениваемся загадочными замечаниями о погоде, о ценах на сельскохозяйственные товары, парой антигерманских анекдотов, затем следует молчаливое и крайне безжалостное обследование того, что готовится на ужин, и зачастую вручение мне не менее загадочных, несколько зловещих даров: цесарка, утопленная в самогоне их собственного производства, Жан-Люк своими сильными смуглыми руками держал ее маленький клювик; или пойманная на удочку рыба, которую не прибили насмерть, а просто дали ей задохнуться. Во время своего первого визита Пьер и Жан-Люк, зайдя представиться, заметили бурриду, которую я как раз готовил. Они оба стояли надо мной, пока я накладывал последние штрихи, и вынесли бессмертный вердикт: «Bon»,[94] — комплимент, послуживший хорошим началом наших взаимоотношений. Мне суждено было привязаться к братьям, и последующие события не смогли изгладить эту привязанность.
От супов замышляемых, теоретических, гипотетических, запомнившихся и мнимых, я — в отличие от вас, хотя я уверен, что вам бы очень хотелось здесь оказаться, — должен вернуться к действительности. Проведя великолепные послеполуденные часы в Сан-Моло, я, проболтавшись с большим удовольствием по реконструированным улицам, пустился на поиски того желанного зелья, которое является еще одним дежурным упреком безжизненной кулинарной культуре нашей страны, — matelote normande. (Ну почему не существует аналогичных супов на Британских островах? Ведь Ньюкасл и Рамсгейт наперебой стараются превзойти друг друга изощренностью своих национальных блюд, а по поводу того, обоснованно ли включать критмум морской в похлебку, давшую свое название Кардифу, ведутся яростные споры!) Приятно прогуливаться безо всякой видимой цели по улицам такого городка, как Сан-Моло, на одну восьмую — сонно-провинциального, на одну восьмую — практичного и искусно-рыбацкого и на три четверти — предназначенного для туристов, забитого сувенирными лавочками и бесчисленными отелями. Узкие улочки, враждебные автомобильному движению, рождают ощущение, что город прячется от моря, как будто дома — это форма коллективной безопасности, метафора прижавшихся друг к другу людей, в противоположность поддерживающей жизнь, таящей смерть, одаривающей рыбой и делающей женщин вдовами чуждой водной стихии. Как и во многих приморских городах, архитектура и топология построены здесь таким образом, что само море может быть неожиданным, когда вдруг замечаешь его в конце крутого переулка, или живо присутствующим в просветах между домами, или нехотя признаваемым, когда заворачиваешь за угол и оказываешься в укрепленном порту или на внезапно открывающейся эспланаде (сама обширность которой есть еще одна попытка держать воду в узде), но его присутствие постоянно выдают озоновый запах и вздорные вопли голодных чаек.