Выбрать главу

Добрый ты или злой, тот, который надел на мою стриженую голову стальной обруч? Не знаю, но мне кажется, что, если бы в решетчатом купе на голове не оказалось этого обруча, она бы лопнула в трясущихся руках.

Не помню, сколько ехал. И только лишь одна мысль, один вопрос: "За что?" — бился в отупевшей голове под стальным обручем. Но, кроме всего этого, еще была и свобода. От нее не откажешься. Там осталась мать, жена, все те, кого обидел, и все те, кто хоть как-то верил в меня.

Я часто в камере до суда думал: "Как поступить со всем этим? Кому и что сказать?" Я прекрасно понимал, что нужно безболезненно кого на время, а кого навсегда отрезать от себя. Потом уже понял, что эти четыре долгих года могут быть и последними. Правый суд совсем не учел, что часто, даже очень часто, в тюремную камеру усиленного режима попадают не преступники, а случайные люди. Вот так и попал тощенький, перепуганный белобрысый мальчик. Он не хотел проигрывать себя в карты, не хотел играть вообще с этими подонками, которые кого-то убили, у кого-то очень много украли, кого-то изнасиловали, кого-то на свободе не спеша резали, упиваясь судорогами и муками своей жертвы.

На усиленный режим, минуя общий, попадали именно такие с первого раза. Подонки боялись издеваться без причины. А несчастного извращенца как раз в камере не было. Это они считали кого-то извращением? Весельчаки… У них были очень интересные понятия и законы, не писанные нигде, а придуманные их же больными мозгами. Если ты убил ребенка, ты извращенец и тебя опедерастят, а если этому же ребенку было восемнадцать, и девушка, то ты "кончил суку", а парень — "замочил козла".

За что посадили белобрысого мальчишку, не помню. Он играл с ними в карты без желания играть. Он проиграл все, что мог, и самого себя. Я не выдержал и начал бить этих диких зверей по их оскаленным рылам. Бил до последнего, пока мог. Но их было много, очень много.

Милый Юнг, я никогда бы не хотел, чтобы ты разделил мою судьбу, но как тебя не хватало! Как бы легко ты разделался с ними! Они избивали безжалостно, били и ждали, что попрошу пощады, наивные и тупые звери. Есть единственная надежда — зверь туп, и это не даст ему полностью вырваться на свободу. Они испугались, потому что я не просил пощады.

Разве могли понять, что не сделают больнее, что я и так потерял все? А телесная боль — самая слабая.

Внезапно двери с треском отворились, камера наполнилась истошными воплями, киянки гуляли налево и направо. Меня вынесли из камеры, наверное, так не носили даже принцев крови. Краснопогонники почему-то ощутили свою вину. Наверное, давно в камерах не было таких боев. Мое сопротивление их удивило, как никогда. Странно было смотреть на перепуганные дебильно-нежные морды. Кто же знал, что вы такие трусливые! И я, у которого так невероятно болела душа, напугал вас обычным терпением боли. Очевидно, звериные морды жутко боятся боли. Именно такой, телесной, другая им совсем неведома, и это самый главный их страх.

Четырехместная камера, почти гостиница, ни воплей, ни стонов, ни гама, и три перепуганных молчаливых мужика. Один из троих был начальником РОВД. Он обожал проводить допросы сам. Ему не повезло, переборщил. То ли скрыть не сумел, то ли своим надоел. Дрожал он от ужаса, здесь его оградили пока, а потом?.. Дрожал он, как осиновый лист. Двое остальных… А ну их, это стадо.

Катил я в решетчатом купе, сжимая голову, к своему будущему и совсем не знал, что там, на почти забытой из-за тюремных передряг далекой воле. Как там они, те, которых любил, и те, которые еще, быть может, любят меня? Что там, в моей маленькой комнате, как там моя маленькая жена? Разве ребенок может помочь в беде? Она, наверное, толком не может всего понять. Я успел сказать на суде плачущей жене, вернее, попросить, чтобы она простила.

— Ты сильная, молодая, — сидя на своей скамейке, прошипел я. — Прости меня. Да и зачем тебе все это? Мы даже не расписаны. Иди к маме…

Я не скажу, что имел слишком много, но после правого суда понял — потерял все. Возвращаясь в свой «воронок», убеждал и убеждал себя, что никому ничего не должен. У матери — нормальная жизнь и Святодух. У жены — просто молодость. У Великого Дракона — свои Мастера. Меня, говорил я себе, нет ни у кого. А как все те больные, которых я недолечил? А как те, которых не лечил вообще? Куда деть знания, которые больно давят на лежащий в темноте мозг? А что же ошибки прошлого, которые ранят в самое сердце? Они ранят, а я так долго ничем их не замаливаю.