Сороковой год. Она уже работала. И все спрашивали ее: «А ты до сих пор не в комсомоле?» И она маялась, не знала, что сказать, хотя сама давным-давно мечтала стать комсомолкой. Но туда, в комсомол, как ей казалось, принимали сверхсознательных и сверхидейных, а она не была такой. Она даже газеты читала от случая к случаю. Радио она тоже почти не слушала. Приемника дома у них не было, и она завидовала тем своим подругам, у которых видела радиоприемники; они считались тогда признаком благосостояния. Трансляцию в их дом провели совсем недавно, но черная радиотарелка, висевшая у них на стене рядом с давними фотографиями отца и матери, почему-то не нравилась ей. Вернее, она ее просто не замечала, хотя тарелка говорила и пела все время, пока они не ложились спать. Да и не так уж часто сидела она дома, чтобы слушать радио. Вернется, бывало, с работы — надо маме помочь по хозяйству, или в магазин сбегать, или пойти погулять с подругами — в кино, например, сходить, на танцы или просто по улицам пройтись. Радиотарелку она оценила уже позже, во время войны…
В райкоме комсомола ее спросили совсем не про то, что она ожидала. Она зубрила Устав, кажется, наизусть его вызубрила, перечитывала в газетах обо всех важных событиях за рубежом, вспоминала деятелей Коминтерна и руководителей зарубежных компартий.
— А вот если б нужно было на войну с белофиннами, ты сейчас пошла бы? Готова? На лыжах умеешь?
— На лыжах умею, — сказала она, хотя и засомневалась: «Что значит умею? Кататься умею, а если там в поход идти или в бой…»
— Так насчет войны с белофиннами как? — переспросили ее. — Ведь ты, кажется, значкист ГТО?
— Да, второй ступени.
— А общественные нагрузки есть?
— Я член месткома, член редколлегии стенной газеты!
— Ну ладно! — сказали ей. — А что ты думаешь о германском фашизме?
— У нас же с ними договоренность есть — не нападать, — бодро сказала она. Уж что-что, а это она знала.
— Нет, не об этом речь, а о существе. Твое отношение к германскому фашизму?
— Мое? Мое отношение? — чуть поколебавшись, сказала она. — Плохое. Очень плохое…
Сейчас ей смешно все это вспоминать. Она пришла сюда, на фронт, никто ее не звал и не просил, наоборот, ее отговаривали, но она пришла. Тогда же…
Бабушкин переулок выходил на Ново-Басманную. Как и сад Баумана, он имел выход сразу на две улицы. На Ново-Басманной они выступали в Центральном Доме культуры детей железнодорожников. И там же, на Ново-Басманной, в больнице умерла от тифа ее старшая сестра — Нина…
А в тридцать седьмом году она была с отцом в клубе Кухмистерова — это тоже недалеко от Бабушкина переулка, только с другой стороны. Она на всю жизнь запомнила этот вечер — предвыборное собрание избирателей их района. Готовились первые выборы в Верховный Совет. Сама она, конечно, не выбирала, но разве в этом дело. Все девчонки и мальчишки считали, что выборы — их дело. «Наш избирательный округ», говорили они, «наш кандидат», «наш избирательный участок». Вся школа завидовала ей, что она была в клубе Кухмистерова, слушала выступления их кандидатов — академика Комарова и председателя Моссовета Булганина. Учителя ей завидовали, а не только ребята.
после выступлений кандидатов какая-то маленькая девчушка читала со сцены эти свои стихи о выборах, а потом был концерт, какого она еще никогда не слышала: Лемешев, Алексеев, Качалов, Барсова и Катульская, Рейзен и Смирнов-Сокольский…
Как давно это было! Очень давно! И все-таки кажется, что Бабушкин переулок это где-то совсем близко.
Или потому так кажется, что младший лейтенант сейчас стоит рядом? И он напомнил ей…
— Ты не уйдешь? Не уходи, ладно? — попросил он. Сбегал куда-то и вернулся довольный. — Хорошо! Спирт, правда, дрянь, но хорошо!
Она не ушла, дождалась его.
Наверное, им, мужчинам, это нужно — выпить. Отец ее тоже любил иногда выпить и всегда становился после этого веселым и говорливым, без конца целовался с мамой и с ними, дочерьми, а потом начинал вспоминать гражданскую войну и Сталинградский тракторный, но вдруг как-то неожиданно скисал:
— Пойду спать, устал я что-то сегодня!
— Иди, иди! Стареешь ты, отец! — говорила мать. — Четвертинка — и уже готов!
Отец краснел, возмущался, хорохорился:
— Я старею? Я? Да если хочешь знать, мы в тридцатые годы по литру спирта выпивали! Девяносто шесть градусов! И хоть бы что! Давай сейчас в Стеклянный сбегаю! Вот увидишь, четвертинку еще возьму, выпью — и хоть бы хны мне будет! Ты еще меня не знаешь!