И все-таки какой? Наверно, смелый? Наверно. Она видела его в бою. А ведь он с сорок первого на войне и даже после ранения не ушел лечиться. В сорок первом он выходил из окружения, трое суток шел — вышел.
И все же какой?
— «Небо»! «Небо»! Я — «Береза»! Слушаю…
Славу она не видела всю ночь, пока не сменилась их пара. И даже чуть позже: ждали напарника, вышедшего на линию…
— А я думал, ты спишь, — сказал Слава, когда они встретились.
— Нет, — ответила она и обрадовалась. Ей уже бог знает что казалось и думалось за эту ночь: ведь стреляли, и сильно.
— Глаза у тебя страшно усталые, красные…
— Спать охота, — призналась она.
О чем говорить сейчас, она не знала. И верно, спать хотелось, но было хорошо.
Кажется, сегодня в воздухе впервые робко пахло мартом. Особо, по-весеннему, скрипел снег. Воробьи и галки прыгали возле распряженных лошадей — остатков хозвзвода. Уютно дымила батальонная кухня — запахи каши смешивались с запахами хвои и смолы, шинелей и соломы, снега и весны. Красноармейцы разжигали костры — пекли мороженую картошку, добытую в поле, развороченном снарядами и минами. Кто-то умывался, растираясь снегом, кто-то неумело пробовал немецкую губную гармошку, кто-то копал большой ров для братской могилы, для убитых в боях за деревню.
— Кстати, Варюша, ты не помнишь, — спросил Слава, — песня такая до войны была, немецкая. «Песня единого фронта» называлась. Крутится в голове, а вспомнить никак не могу. Помню только начало припева: «Друм линкс, цвай, драй, друм линкс, цвай, драй, во дайн платц, геноссе, ист!»
— Еще бы не помню! — улыбнулась она. — Мы ее пели.
— Смотри ты, помнишь! — удивился Слава. — Теперь я вспомнил. Эрнст Буш пел ее. А музыка, кажется, Эйслера на стихи Брехта.
Этого она не знала.
У нее совершенно слипались глаза.
— Иди отдыхай, — сказал он. — А то впереди — Юхнов!..
10
Ей хотелось, чтобы было так.
Солнце, солнце, солнце. Очень много солнца. В сквере у Ильинских ворот блестит на солнце памятник героям Плевны и блестят огромные валуны и восковые листочки на тополях. Ребята с шарами — красными, синими, зелеными, желтыми — играют возле памятника, и шары их блестят на солнце и глаза. Солнце отражается в стеклах домов — незашторенных, открытых, в витринах магазинов, и в Стеклянном тоже, — не замурованных мешками с песком, в окнах трамваев и троллейбусов — они не замазаны черной маскировочной краской.
Откуда же запахи свежей краски? Краской пахнет не меньше, чем весенним воздухом, и зеленью, и подсыхающей землей. Пахнет вкусно, дурманяще, как в магазине Резинотреста.
А, так это дома пахнут — они покрашены! И стены, и рамы окон, и двери, и номерные знаки над воротами и подъездами, и указатели улиц на углах — все покрашено. Как же она не поняла сразу!
Они идут со Славой по Маросейке.
Слава не в шинели и не в гимнастерке, а в сером костюме. Ей нравится этот цвет — скромный и красивый. Отец любил такой. Слава молодец, что он сейчас именно в сером костюме.
«Слава, почему так много людей?» — спрашивает она.
Люди, люди, люди. На тротуарах, на перекрестках, в окнах трамваев и домов. Очень много людей.
Он молчит, и она продолжает:
«А там, помнишь, перед Юхновом, когда деревню брали, нас было очень мало?»
«Так там, Варюша, фронт большой был, — вдруг оживляется Слава. — А тут что — одна улица!»
Они проходят мимо сберкассы и керосиновой лавки.
«Я потом сбегаю, — говорит она. — Керосин надо купить. А когда мы поедем на твою речку Ворю? Помнишь, обещал?»
«В первый выходной и поедем! Там хорошо сейчас».
Кончается Маросейка, начинается Покровка.
«Мы куда пойдем — ко мне или к тебе, на Бабушкин?» — спрашивает она.
Ей уже слышится, как на Елоховском соборе гремят колокола — красиво, величественно, кажется, на весь мир, и сразу же на всех домах взметнулись флаги — красные флаги с золотыми, как буквы на памятнике героям Плевны, наконечниками. Флаги трепещут в весеннем воздухе, а золотые наконечники горят на солнце. Не поймешь, где солнце, где золотые наконечники, где наконечники, где золотое солнце.