— Чего это она плачет? — напившись из ведра и утираясь, спрашивает Макар — равнодушно, как бы мимоходом.
— Чего плачет, — неторопливо отвечает казачка с коромыслами, — есть нечего, жить не в чем…
Говорит голосом грустно поучающим, как будто вопрос Макара был детски наивен и излишен, когда все так ясно, и просто, и обыденно… Есть нечего, жить не в чем…
На гумне, неподалеку от нас, старик в теплой шапке и босой стоит над старой веялкой.
— Ну что, дедушка, оставили что-нибудь товарищи?
— Оставили… как после пожара травы, — отвечает он почти весело, приподымая шапку. — Вот хожу, гляжу, красуюсь природой… чисто сделали… «Буржуй, мол, ты, такой-сякой»… — Я — буржуй? А ну покажи свои руки… показал руки — не рабочие. — Ну вот, гляди мои, на… видишь? Кожа на подошву годна, а ты: буржуй… Ну, пользуйся, моим добр<о>м, Бог с тобой… Ну, только помни обед да полдни — поговорка есть такая у нас… Правда, это я ему не сказал напрямки, а так, наумёком[12], но он понял…
Старик многозначительно качнул головой.
— «У тебя, говорит, сын офицер!» — «Нет, два…» «Сколько скотины имеешь?» — Штук с десяток есть. — «Так как же ты не буржуй! Ты самый буржуй и есть: сыновья — офицеры, скотины — рог с рогом» … Угнали скотину. Быков, правда, успел отогнать в барак, там с ними и жил, а то все — под гребло… Ну да ничего: слава Тебе, Господи, сам жив остался, семья уцелела, сынки — слава Богу — еще целы… А живы будем — все добудем… Добудем! Небось, и сии не без скотины живут…
Тон у словоохотливого старика добрый и уверенный. Ясный тон человека, выдержавшего ряд толчков, ниспосланных судьбой, но не покачнувшегося, нашедшего в себе силы подавить временные огорчения. В нем нет жалобы, нытья — и это как-то особенно трогательно и утешительно. Чувствуется лишь скрытая точка прочного озлобления и решимости до конца стоять за свое бытие, за право жить по-своему, без фраз бороться или способствовать борьбе.
Достаточно ли крепки окажутся наши казацкие нервы в этой неравной борьбе «рукава с шубой», или пошатнутся они в какой-либо лавине испытаний — одно несомненно: органическая неспособность казачьей натуры приладить себя к атмосфере того социального опыта, который тов. Троцкому безвозбранно удалось проделать над Россией и который у нас на Дону напоролся на жизнестойкость и упорство цветка-«татарника», — кто не помнит прекрасной интродукции к «Хаджи-Мурату» Льва Толстого?
Жизнь потрясена до основания, перевернута, искалечена, разбита. И в то же время она цепко держится за свое насущное и привычное, за будничный налаженный обиход, за старые, проторенные тропы повседневного распорядка, забот, хлопот… С муравьиным упорством непрестанно она, если не торопить и совладать, то починяет разбитое, восстановляет разрушенное, заполняет опустошенное. Фантастическое сочетание со знакомыми старыми буднями неожиданно налетающих шквалов и истребительных вихрей войны, революционных грабежей и убийств делает ее нелепо-чудной и странной до невероятия.
С утра дымят трубы станичных и хуторских куреней, запах кизека и тыквы борется с чудесным запахом осеннего листопада, бабы выгоняют на улицу коров и телят, скрипит журавец над колодцем, на коромыслах босоногие девчаты несут воду. Все, как в тихие дни мира, благодатно ясные и скучные…
Но через час-другой над тем лужком, где бродят телята, начинают рваться снаряды, через станицу проходят войска — и иной раз трудно разобрать, свои это или красные. Изредка, как луч солнца в хмурый день, на миг судьба пошлет радость мимолетного свидания с кем-то из своих родненьких: у ворот заржет Бурый или Звездочка — подъехал Никашка из 28 конного или сам отец из первого сводного. Наскоро поедят арбузика, обменяются двумя-тремя словцами, поплачут и — снова на коней.
И вот уже рвутся снаряды в гумнах, левадах, над самой станицей. Маленький Панкратка в куче неунывающих семилетних охотников за осколками мчится к местам разрывов и роется в свежих воронках и выбоинах, собирает в подол остро разорванные стальные гостинцы и свинцовые карт<е>чки. Встревоженный слышится голос матери:
— Панкратка, иди, супостат, в окопчик!
— С-час, — неохотно отзывается издали детский голос, озабоченный и поглощенный спортивным увлечением.
Визжат снаряды, замирает сердце в томительном ожидании разрыва, черного столба дыма и пыли. Оглушительный гром всегда кажется таким близким и адским.
— Панкратка, сибирная душа! кому говорю? — опять взывает испуганно-сердитый голос.