После их обследования, занявшего некоторое время, я выбрал пустой ящик и положил свой узелок прямо в его середину так, чтобы не могло бы быть никакого недоразумения из-за истребования моего места, особенно потому что узелок был весьма невелик.
Сделав это, я был рад выйти на палубу и, уверенно осознав, что судно не уплывёт до следующего дня, решил сойти на берег и походить до темноты, а затем, когда на улице будет ночь, вернуться и заснуть уже на баке. Итак, я прошёл повсюду, пока не утомился, и вошёл в скромную ликёрную лавку, чтобы отдохнуть; из-за того, что брезент на мне выглядел не очень благородно, я побоялся войти в какое-либо место получше из страха быть изгнанным. Здесь я и уселся, пока не начал чувствовать голод, и, увидев несколько пончиков на прилавке, начал думать, что свалял дурака, выбросив свой последний пенс, поскольку пончики были всего лишь по пенсу за штуку и выглядели очень пухлыми, толстыми и круглыми. Никогда пончики не казались мне настолько соблазнительными, особенно когда вошёл негр и съел один из них прямо на моих глазах. Наконец, я решил, что добьюсь некоторого насыщения, выпив стакан воды, прочитав где-то, что было бы хорошо воспользоваться таким подарком. Я не чувствовал жажды, а только голод, и ещё чувствовал большое беспокойство из-за употребления воды, поскольку она была тёплой, и у стакана был противный запах: незадолго до этого негр пил из него какое-то спиртное.
Я снова вышел, время от времени останавливаясь ещё, чтобы взять немного воды и очень боясь шагнуть в тот же самый магазин дважды, пока не наступила ночь, и пока не обнаружил, что промок, поскольку дождь лил больше или меньше, но весь день. Когда я взошёл на судно, то не мог не размышлять о том, насколько одиноко было бы провести целую ночь в этом сыром и тёмном баке без света или огня и каких-либо постельных принадлежностей, уложенных на голые доски моей койки. Однако все эти мысли утопил другой проглоченный мною стакан воды – хотя к этому времени я уже был довольно мокрым снаружи, – и, попытавшись изобразить смелый взгляд, как будто у только что от души поевшего человека, я ступил на борт судна.
Человека в большой тужурке я не заметил, но, пройдя дальше, неожиданно обнаружил там молодого парня, как раз моего возраста, и как только он открыл рот, я понял, что он не был американцем. Он говорил на таком любопытном языке, наполовину состоящем из английского и наполовину из неизвестной мне тарабарщины, что я не знал, что с ним делать, и был немного удивлён, когда он сказал мне, что он молодой англичанин из Ланкашира.
Как оказалось, он приплыл из Ливерпуля на этом самом судне в его последнее путешествие, как пассажир третьего класса, но обнаружил, что должен будет много работать, поскольку иначе очень трудно прожить в Америке, и, тоскуя по дому, заключил сделку, в которой договорился с капитаном отработать свой обратный проезд.
Я был рад заиметь некую компанию и попытался разговориться с ним, но обнаружил, что он был самым глупым и неосведомлённым парнем, с которым я когда-либо встречался. Я спросил его что-то о реке Темзе, тогда он сказал, что не ездил по Америке и не знал ничего о здешних реках. И когда я сказал ему, что река Темза течёт в Англии, он не выказал ни удивления, ни позора от своего невежества, а только поглядел в десять раз более глупо, чем прежде.
Наконец мы спустились на бак и оба улеглись на койку, устроенную нами на досках, и я изо всех сил старался уснуть. Но хотя мой компаньон скоро начал очень громко храпеть, я же не мог забыться из-за неприятного запаха в этом месте и из-за того, что был совсем мокрым, холодным и голодным, и, помимо всего этого, сердцем чувствовал влагу и холод. Я поворачивался раз за разом, слушая храп ланкаширца, пока наконец не почувствовал, что должен буду выйти на палубу, где и бродил там до утра, которое, как думалось, никогда не наступит.
Как только я узнал, что бакалейная лавка на причале будет открыта, я сошёл с судна и пошёл готовить себе завтрак из другого стакана воды. Но от сделанного стал испытывать сильные угрызения совести и скоро почувствовал себя больным как смерть; моя голова кружилась, и я шёл, шатаясь, вдоль дороги, почти ослепший. Наконец, я плюхнулся на якорную цепь, сложенную в кучу, и тяжело закрыл свои глаза, прилагая все усилия, чтобы самому сосредоточиться на деле, в котором достаточно преуспел, вместо того чтобы, наконец, встать и уйти. Тогда я подумал, что поступил неправильно, когда накануне не вернулся в дом своего друга, и пошёл бы туда теперь, как и раньше, только тут было по крайней мере три мили по городу: слишком далеко для меня, чтобы идти в таком состоянии, и у меня не было шестипенсовика, чтобы проехать в омнибусе.