– Что, адвокаты по воскресеньям не отдыхают? – спросил я.
– Ну, в общем, я прошу прощения…
– Ладно, – сказал я. – Заходите. Сколько вы тут торчите?
– Да ничего… не волнуйтесь.
Он вошел в дверь и тут же разочарованно заморгал. Я перестроил внутреннюю часть коттеджа так, что бывшая передняя теперь была разделена на прихожую и проявочную, а собственно в той части, которая осталась под прихожую, была теперь картотека да окно, выходящее на улицу. Белые стены, белый кафельный пол – все белое и безликое.
– Сюда, – внутренне забавляясь его растерянностью, сказал я и повел его мимо проявочной и того, что служило раньше кухней, а теперь было скорее ванной и отчасти продолжением прихожей. За ними была новая кухня, а слева – узкая лестница.
– Кофе или поговорим? – спросил я.
– М-м… поговорим.
– Тогда наверх.
Я пошел вверх по лестнице, он следом за мной. Одну из двух спален я использовал как гостиную, поскольку она была самой большой комнатой в доме и с лучшим видом на Даунс. В самой маленькой комнате рядом с этой я спал.
В гостиной были белые стены, белый пол, коричневый ковер, голубые шторы, опускающийся светильник, книжные полки, софа, низкий столик и напольные подушки. Мой гость оценивающе стрелял глазами, оглядывая комнату.
– Ну? – нейтрально начал я.
– Ну… в смысле… хорошая картина.
Он подошел посмотреть поближе на единственную висевшую на стене вещь – бледно-желтый солнечный свет падает на снег сквозь нагие ветви серебристых берез.
– Это… гм… картина?
– Это фотография, – сказал я.
– О! Правда? Похожа на картину. – Он отвернулся и сказал: – Где бы вы стали жить, будь у вас сто тысяч фунтов?
– Я уже сказал ей, что мне не нужны эти деньги. – Я посмотрел на него, неуклюжего, беспомощно стоявшего передо мной. На сей раз он был одет не в свой рабочий черный костюм, а в твидовый пиджак с декоративными кожаными заплатками на локтях. Но под этим тупым видом сообразительности все равно было до конца не скрыть, и я рассеянно подумал, не выбрал ли он эту маску из-за того, что собственная проницательность его смущает.
– Садитесь, – я показал на софу, и он сел, подобрав свои длинные ноги, словно я ему одолжение сделал. Я уселся на подушку, набитую маленькими мягкими шариками, и сказал: – Почему вы ничего не сказали мне о деньгах, когда встречались со мной в Сандауне?
Его чуть не скорчило.
– Я… просто… в смысле, подумал, что лучше сначала взять вас на кровные узы, знаете ли…
– А если бы не удалось, вы попробовали бы на жадность?
– Вроде того.
– И тогда вы просекли бы, с кем имеете дело?
Он заморгал.
– Понимаете ли, – вздохнул я, – я ведь все с полуслова понимаю, так, может, вам просто… бросить дурака валять?
Он расслабился и впервые стал вроде бы естественным и слегка улыбнулся мне – в основном глазами.
– Это становится привычкой, – сказал он.
– Так я и понял.
Он еще раз окинул взглядом комнату. Я сказал:
– Ладно, скажите, что вы видите.
Он так и сделал, не дергаясь и не извиняясь.
– Вы любите одиночество. Эмоционально холодны. Вам не нужна поддержка. И, хотя вы и делаете снимки, тщеславие вам чуждо.
– Принимаю.
– Ой-ой.
– Ладно, – сказал я. – Итак, зачем вы пришли?
– Ну, очевидно, чтобы заставить вас сделать то, чего вы делать не хотите.
– Найти сестру, о которой я не знал?
Он кивнул.
– Зачем?
После короткой паузы, в которую, как я мог представить, он провернул кучу «за» и «против», он сказал:
– Миссис Нор настаивает на том, чтобы ее наследство досталось тому, кого нельзя найти. Это… это желание невозможно удовлетворить.
– Почему она настаивает?
– Не знаю. Она дала такие указания моему деду. Его советов она не слушает. Она стара, надоела ему дальше некуда, моему дяде тоже, потому они спихнули все это на меня.
– Аманду не смогли отыскать три детектива.
– Они не знали, где искать.
– Я тоже, – ответил я.
Он внимательно посмотрел на меня.
– Вы должны бы знать.
– Нет.
– Вы знаете, кто ваш отец? – спросил он.
Глава 4
Я сидел, повернув голову к окну, глядя на небогатую событиями спокойную жизнь Даунса. Тяжелое молчание ушло. А Даунс будет здесь всегда.
– Я не хочу связываться с семейством, к которому не чувствую себя принадлежащим, – сказал я. – И мне не нравится, что это родство затягивает меня в свою паутину. Старуха не затащит меня назад лишь потому, что подобное ей пришло в голову, после стольких-то лет.
Джереми Фолк не дал прямого ответа. Когда он встал, в его движениях снова появилась привычная неуклюжесть. Но не в голосе.
– Я привез отчеты, которые мы получили из трех детективных бюро, – сказал он. – Я их вам оставлю.
– Бесполезно.
– Согласен, – сказал он. Снова окинул взглядом комнату. – Я ясно вижу, что вы не хотите вмешиваться в это дело. Но, боюсь, я буду отравлять вам жизнь, пока вы не согласитесь.
– Делайте ваше грязное дело.
Он улыбнулся.
– Грязное дело свершилось около тридцати лет назад, разве не так? Еще до того, как оба мы родились. А сейчас грязь просто снова всплыла.
– Наше вам спасибо.
Он вытащил длинный пухлый конверт из внутреннего кармана своего деревенского твидового пиджака и осторожно положил его на стол.
– Отчеты не особо длинные. Вы ведь можете просто прочесть их, правда?
Он и не ждал ответа. Он просто с рассеянным видом пошел к двери, показывая, что готов уйти. Я шел за ним вниз по лестнице вплоть до его машины.
– Кстати, – сказал он, неуклюже застыв на полпути к водительскому сиденью, – миссис Нор на самом деле умирает. У нее рак позвоночника. Уже с метастазами. Говорят, сделать ничего нельзя. Она проживет, может, недель шесть или чуть больше. Они не могут сказать. Потому… в смысле… времени нет, понимаете?
Я с удовольствием весь день проработал в проявочной, проявляя и печатая черно-белые снимки миссис Миллес и разгрома в ее доме. Снимки вышли четкие и резкие, так что можно было даже прочесть бумаги на полу, и я вдруг задумался – где же пролегает эта граница между явным тщеславием и просто удовольствием от хорошо сделанной работы? Возможно, тщеславием было вешать на стену серебристые березы… но если отвлечься от содержания, то печатание большого фотоснимка – техническая проблема, и все получилось как надо… да и скульптор разве прячет под мешковиной лучшие свои статуи?
Конверт, который принес Фолк, по-прежнему нераспечатанный, лежал наверху на столе, где Джереми его и оставил. Я, проголодавшись, поел немного помидоров и мюсли, убрался в проявочной, в шесть часов запер дом и пошел вверх по дороге к Гарольду Осборну.
В шесть часов по воскресеньям он ждал меня на рюмочку, и каждое воскресенье от шести до семи мы разговаривали о том, что произошло за прошлую неделю, и обсуждали планы на неделю будущую. Несмотря на свое непредсказуемое настроение, что маятником качалось от депрессии к эйфории, Гарольд был человеком методичным и терпеть не мог, когда что-нибудь мешало нашим посиделкам, которые он называл военными советами. В этот час на телефонные звонки отвечала его жена, записывая, что ему передать и кому перезвонить. Как-то раз при мне у них вышел страшный скандал, поскольку она ворвалась в комнату, чтобы сказать, что их собаку сбила машина.
– Могла бы подождать двадцать минут! – взревел он. – Как я теперь могу сосредоточиться на указаниях Филипу насчет Швеппса?
– Но собака! – рыдала она.
– К черту собаку!
Он несколько минут выговаривал ей, а затем вышел на дорогу и стал рыдать над изуродованным телом своего друга. Наверное, в Гарольде было то, чего не было во мне, – он был эмоционален, вспыльчив, порой его прямо-таки распирало от чувств, от гнева или любви, он был хитер и обладал утонченным вкусом. Мы были сходны лишь в одном – в нашей вере в то, что мы сможем сделать все как надо, и это молчаливое соглашение было основой мира между нами и держало нас вместе. Он мог бешено орать на меня, понимая, что я не обижусь, и поскольку я хорошо его знал, то и не обижался. Другие жокеи, тренеры и некоторые журналисты часто говорили мне с различной степенью раздражения или насмешки: «Как ты только с этим миришься?» И я всегда честно отвечал: «Легко».