Вообще-то он не просил, но этот вопрос сам по себе был просьбой. Я сдержал вздох и предложил помочь. Он благодарил меня так, словно я бросил ему спасательный круг.
В конце концов я остался с ним на ночь, поскольку, когда мы вернулись из больницы, у него был такой измученный вид, что я не мог просто так уехать и бросить его одного. Я приготовил пару омлетов, потому что к тому времени – а было уже десять – мы умирали с голоду, ведь оба не ели с самого завтрака. Потом я немного прибрался.
Он сидел на краю софы, бледный, измученный, не обращая внимания на свой болезненный перелом. Возможно, он почти и не чувствовал боли, хотя его лицо было полно страдания. Говорил он только о матери.
– Я убью этих ублюдков, – сказал он.
«Смело, но глупо, – подумал я. – Как обычно. Судя по положению вещей, если Стивен со своим весом в девять стонов семь кило встретится с этими двумя ублюдками, то скорее это они его убьют».
Я начал с дальнего угла комнаты, собрал кучу журналов, газет и старых писем, а также поднял дно и крышку от коробки в десять на восемь дюймов, в которой когда-то лежала фотобумага. Старая подружка.
– Что мне со всем этим делать? – спросил я Стива.
– Да просто сложи где-нибудь, – неопределенно сказал он. – Тут кое-что полетело с полки над телевизором.
Деревянная журнальная полка валялась на боку на ковре, пустая.
– А это папина мусорная коробка, вон та, оранжевая, потрепанная. Он держал ее на полке вместе с бумагами. Никогда ничего из нее не выкидывал, просто складывал сюда неудачные снимки, год за годом. Просто смешно. – Он зевнул. – Ты не особо старайся. Мамина соседка приберется.
Я поднял кучку какого-то хлама: прозрачный кусочек пленки шириной дюйма в три и длиной около восьми, несколько лент 35-миллиметровых цветных негативов, проявленных, но пустых, и довольно хорошую фотографию миссис Миллес с пятнами реактива на волосах и шее.
– Это, наверное, было в папиной мусорной коробке, – сказал, зевая, Стив. – Можешь выбросить.
Я сложил все в мусорную корзину и добавил туда же почти черную черно-белую фотографию, разорванную пополам, и несколько цветных негативов в кляксах фиксажа.
– Он хранил их, чтобы не забывать о своих ошибках, – сказал Стив. – Просто невозможно представить, что он больше не вернется…
В бумажной папке была еще одна очень темная фотография, на которой был изображен какой-то человек за столом. Фигура была в тени.
– Тебе она нужна? – спросил я.
Он покачал головой.
– Это все папин хлам.
Я снова положил на журнальную полку женские журналы и поставил несколько деревянных безделушек, сложил письма в кучу на столе. На полу в одной куче валялись обрывки китайских орнаментов для вышивки, обломки старательно разломанной коробки с рукоделием на тонких ножках-подставках, маленькое бюро, перевернутое набок, из ящиков которого при падении водопадом хлынула писчая бумага. Казалось, что весь этот погром был учинен только для вящего шума и устрашения – как и те крики, то избиение, о котором рассказала миссис Миллес. Они устроили этот дикий погром, чтобы запугать ее, но, когда не вышло, они стали ее избивать.
Я снова поставил бюро и засунул в него большую часть бумаги, собрал в кучу разбросанные узоры для гобелена, несколько десятков мотков пряжи. Стало наконец видно ковер.
– Ублюдки, – сказал Стив. – Ненавижу. Всех убью.
– Почему они решили, что у твоей матери есть сейф?
– Кто их знает. Может, они просто грабят только что овдовевших женщин, а про сейф кричат на всякий случай. Я имею в виду, что, если бы у нее был сейф, она сказала бы им, где он, разве не так? Сначала отец погиб, потом вчера, пока мы были на похоронах, был взлом. Такое потрясение. Она сказала бы им. Я знаю, что она сказала бы.
Я кивнул.
– Больше ей не вынести, – сказал он. В голосе его слышались слезы, а глаза потемнели – он старался не заплакать. Я подумал, что скорее это он больше не выдержит. Его-то мать поддерживают сочувствие и лекарства.
– Пора спать, – резко сказал я. – Идем. Я помогу тебе раздеться. Утро вечера мудренее.
Я рано проснулся после этой беспокойной ночи и лежал, глядя на пробивающийся в окно блеклый ноябрьский рассвет. В этой жизни была куча такого, с чем мне не хотелось бы иметь дела, и потому вставать мне было неохота – ситуация, привычная для рода человеческого. «Разве не чудесно, – вяло подумал я, – быть довольным собой, смело смотреть вперед, не думать о полоумных умирающих бабках и собственной гнетущей подлости? Я, по сути, человек искренне беззаботный, принимаю все как есть и потому не люблю, когда меня загоняют в угол, из которого приходится выбираться, то есть что-то делать».
Всю мою жизнь все приходило ко мне само. Я никогда ничего не искал. Я впитывал то, что мне попадалось на пути, где бы то ни было. Как искусство фотографии, поскольку мне встретились Данкен и Чарли. И как конный спорт, поскольку мама подкинула меня хозяину той конюшни для скаковых лошадей. Если бы она оставила меня у фермера, я, вне всякого сомнения, заготавливал бы сено.
Чтобы выжить в течение стольких лет, мне приходилось принимать то, что мне давали, стараться быть полезным, тихим, покладистым, не причинять беспокойства, научиться владеть собой, и потому теперь, когда я возмужал, мне совершенно претили суматоха и борьба.
Я так долго учился не хотеть того, что мне не предлагали, что теперь вообще мало чего хотел. Я не принимал основополагающих решений. Гарольд Осборн предложил мне жилье и работу жокея на его конюшне. Я все это принял. Банк предложил ссуду. Я принял. Местный гараж предложил машину. Я купил ее.
Я понимал, почему я таков, каков есть. Я знал, почему я просто плыву по воле волн. Я сознавал, почему я пассивен, но не имел никакого желания менять жизнь, топать ногами и заявлять, что я, дескать, хозяин своей судьбы.
Я не хотел искать свою сестру и не желал терять работу у Гарольда. И все же по какой-то непонятной причине это бессознательное плавание стало казаться мне все более и более неправильным.
Я в досаде оделся и пошел вниз по лестнице, высматривая по дороге Стива. Он спал без задних ног.
После того ограбления в день похорон пол кое-как вымыли, собрав в кучу битую посуду и рассыпанные крупы. Кофе и сахар те громилы прошлым вечером вывалили на пол, зато молоко и яйца в холодильнике оставили. Я немного попил. Затем, чтобы убить время, я побродил по нижним комнатам, просто глядя по сторонам.
Комната, в которой прежде располагалась проявочная Джорджа Миллеса, наверное, была куда интереснее всех остальных, если бы тут хоть что-нибудь осталось. Но во время первого ограбления здесь тщательнее всего порылись. Бесчисленные неряшливые полосы и потеки на стенах под рядом пустых полок показывали, где стояло оборудование, а пятна на полу – где он хранил свои реактивы.
Он, насколько я знал, составил множество собственных рецептов цветных проявителей и разработал свои способы печати, чего большинство профессиональных фотографов не делают. Проявка цветных слайдов и негативов – дело трудное и требующее точности, и для получения надежного результата спокойнее отдавать их на обработку в коммерческие поточные лаборатории. Данкен и Чарли сдавали все свои пленки на проявку и делали сами только печать с негативов, поскольку это гораздо проще.
Джордж Миллес был мастером высшего разряда. Жаль, что у него характер был такой поганый.
Судя по следам, он работал с двумя увеличителями. Кроме них, наверняка имел в загашнике множество штучек для регулирования выдержки, кучу оборудования для проявки и глянцеватели. Наверное, у него имелись десятки листов фотобумаги различного типа и светонепроницаемые конверты для ее хранения. И конечно, кучи папок, в которых хранились в должном порядке его старые работы, а также красные лампы, мерные стаканы, скоросшиватели и фильтры.