это происходило, но одновременно вот что тревожило: но почему же? почему же? был жуткий многометровый забор, но кто-то в нем отгонял сомнения, кто-то в нем уже жил, и спрашивал его: но ты же сам видишь! ты же сам видишь! теперь в нем жил бестелесный человек наоборот; он все старался, чтобы все противоречия исчезали; между тем, дали мгновенно меняли свою окраску, становились алыми, распространяя свой свет насколько видел глаз, за край горизонта, где благоухающая степь переходила в едва различимые горы; пока шел восход, видимость эта яснела, алость восходила и расширялась на глазах, пока не выплыл желто-красный окоем солнечного расплава, и тогда алость сменилась и заменилась охристыми несущимися слоями, местами возникала яркая синь, разбавляемая уже красноватой неровной далью, и ему, и всем казалось, что они видят подъем и расцвет неба; оно раскрывалось своей глубиной и бездонностью, ничего не утаивало, ничего не утаивало, а наоборот, раскрывалось в полный разворот, хотя ночью стягивалось, и в этом тоже была своя часть красоты, тогда звезды казались близкими; сейчас же звезд не было, с первым светом они уносились ввысь, становясь все недоступнее для взгляда, как и вышеописанные дали, но зато во всем чувствовалось, что здесь вместе с алой и охристой синевой с восходом и подъемом неба открывалось новое счастье и продолжение жизни; и вот возле всего этого счастья, бронзовый человек, он оказался рядом, рассек жезлом воздух, открылось автоматическое пространство, пахнуло вдруг таким зноем, будто была уничтожена часть атмосферы и солнце прямыми столбами сжигало землю, пространство, и застыло; отпрянувший от поворота воздух засосал их внутрь, и он начал слышать нарастающий гул взлета; звук нитями пронизал все пространство и его самого, и теперь нити эти все утолщались, разрывая ткани его сердца, он вспомнил в последний раз мать, и он сам вместе с нитями рос и превращался в стапельный стержень, по которому проносились круглые космические тела и конические предметы, и соскальзывая с кончиков его вытянутых рук и пальцев, выросших и тоже ставших стальными, раскаляли их, и веер горящих брызг соскальзывал с них, распадаясь в темном и густом от запаха беспрерывно сгорающего металла, ночном воздухе, и еще слышал он исчезающие голоса людей; из этого гула он услышал звук пересыпающегося песка, горы до времени неподвижного песка пустынь, начинали раскачиваться из стороны в сторону, как в танце, застилая горизонт, и подняв голову, он услышал движение багрового солнца по тусклому серому небу; потом танец песка стих, солнце уменьшилось в размере, и оплыло новой тусклой оболочкой, будто внезапно чем-то раскалилось изнутри, а потом погасло, и небо стало неподвижным, и он увидел только желто-серые песчаные холмы, он только стряхнул бронзовые крошки в ладонь, и отправил аккуратно их в рот; после этого он никого больше никогда не видел, бронза же была единственной вдохновляющей едой здесь, и он стряхивал несколько крошек, которые ему причитались и шел работать, единственное, что он знал — каждое утраченное им мгновенье приближало его собственную гибель и гибель всего этого места; однажды он вспомнил про подъем неба, про все, что действительно казалось прекрасным; он все думал, куда же это могло исчезнуть? еще жило в нем некое туманное воспоминание, но какое, он не знал, оно было о прошлой его жизни, что-то сверкало иногда, но как он ни стремился ухватить его, все не мог; сколько он прожил так, он не знал, воспоминания реже теперь беспокоили его, только кто-то тихонько все звал, чудилось, что звал, как тогда, у Новодевичьего кладбища, кто-то его настойчиво звал; будто он спал, и никак не мог проснуться, тяжело почему-то было оторвать голову от подушки, а кто-то его все звал; иногда чудилось, что на песчаные холмы кто-то приходил, кто-то появлялся вдали, он все вглядывался, все искал свою куртку, перчатки и шарф, и все надеялся, что кто-то в конце концов принесет их, что они найдутся, но сколько ни вглядывался, все не мог ничего толком разглядеть в сером, набухающем свете; и все почему-то мерещилось, будто все кто-то хотел иначе все расставить, установить, и он тоже сам, все что-то поднимал, но никак не мог преодолеть, поднять это, он чувствовал, что не поднять нельзя, а если поднимет, то оборвет все силы, но все-таки, что-то прошлое в нем говорило: нет, ты должен, ты должен! памяти не было ни о чем, а прошлое говорило в нем: ты должен! что он был должен, он не знал, единственное, к чему он теперь стремился, это не забыть вот это: что он должен; он чувствовал еще, что это и был единственный его островок, который все еще соединял его с чем-то, но с чем же? как бы сейчас хотелось знать! когда вдруг все его знание исчезло, как тянуло теперь к этому, как же хотелось знать, что же должно? что ему надо было делать сейчас, здесь? и он все всматривался, все что-то искал, а что он искал, не видел и не знал; и еще чувствовалось, что кто-то все мешал, переставляя все.