— Облава? — шепчет Наталка.
— Нет, это что-то другое, ночью они побоятся…
— Что же это?
Но тени исчезли так же быстро, как и появились. Мы отошли от окна. Сестра, махнув рукой, поплелась к своему матрацу.
— Давай лучше спать.
…Глубокая ночь. Голова лежит на тетради тяжелая, точно чугунная. Заснула, значит, у своего столика. Вспоминаю: я слышала сквозь сон разговор. Кто-то сурово спросил:
— Ты власовец?
— Тебе-то какое дело? Ты кто? — и грубая брань. Но кто-то упрямо тормошил, очевидно, какого-то пьяного и снова громко спросил:
— Ты власовец?
Кто же мог отважиться говорить так громко по-русски?
Мысли путаются, голову тянет от стола к подушке. Иду на свой матрац. Тихо. Бьет пушка или молчит?
6 ноября
На рассвете, тихо ступая на цыпочках, снова хлопочут возле плиты мамы; дети еще спят. Сестры Лебединские только что проснулись и тихо разговаривают о неожиданном ночном страшном госте — пуле, которая лежит уже на столе, извлеченная из-под кровати.
Вокруг какая-то странная тишина: утихли взрывы, притих страшный стон взлетавших в воздух домов и зданий; умолкла незнакомая пушка, которая всю ночь била, казалось, по нашим вискам; по улице никто не ходит. Спрашиваю у сестры и мам, не слышали ли ночной разговор под нашим домом, и рассказываю им о ночном диалоге.
Мама говорит, что это мне приснилось.
— А что это были за серые тени? — припоминает сестра, сидя в кровати с вязаньем. — Что-то, по-моему, не похожее ни на немцев, ни на полицаев…
Беседа прервалась: проснулись дети. Юрик почему-то захныкал; на него глядя, закапризничала Маринка и забрала у него какую-то игрушку; на детей прикрикнули, а затем стали с сестрой их одевать и умывать — как обычно, каждая своего: я — Маринку, сестра — Юрика.
Почему я сразу не подошла к окну?
Из своей комнаты вышли сестры Лебединские. Поздоровались. Софья Дементьевна напомнила нам:
— Завтра праздник Октября…
— А наших еще нет, — вздохнули все. — Почему-то тихо, не воркуют в небе «ястребки»:
— Еще прилетят…
Суп на столе, мамы зовут есть. Говорим шепотом, ходим на цыпочках… Вдруг дети, которые уже прилипли к окнам, удивленно-радостно, громко, забыв о необходимости говорить шепотом, вскрикнули на всю комнату:
— На улицах — люди! Ой, люди!
— Мно-о-о-го, — растягивает Юрик. — Я первый увидел, я!
К окнам бросились все. В самом деле: на улице полно людей, они сбегаются отовсюду, суетятся, целуются, что-то выкрикивают. Кто-то по мостовой катит бочку. На перекрестке Верхнего и Нижнего валов собралась уже огромная толпа возбужденно-радостных людей, в центре которой какие-то военные в серых шинелях; на тротуарах обеих улиц — те же военные. Забыв все, натыкаясь на детей, которые путаются под ногами, бежим от одного окна к другому, что-то кричим, бросаемся в объятия друг другу, снова бежим к окнам, раздвигаем цветы, кричим, плача:
— Ой, наши, это же наша армия, это же наши солдаты!
— Это они были ночью!
— А на шинелях у них уже погоны!
— А мы и не видели, мы проспали!
Плачем и выкрикиваем слова, до сих пор не произносившиеся, особенные, неповторимые слова, которые сами рвутся из глубины души, пробужденные такой радостью, от которой захватывает дыхание; снова смотрим и снова не верим. Через две-три минуты радость выгоняет нас из комнаты на улицу. Впопыхах забыли о Юрике, и он сам пополз по лестнице, плача, что отстает.
В босоножке на одной ноге, перехватив на ходу платком косы, мчусь за сестрой, которая около калитки уже обнимает двух бойцов сразу. Возле нее Юрик, подхваченный на ходу и вынесенный на улицу к матери кем-то из взрослых; вот его взял на руки один из двух расцелованных Наталкой. Это загорелый кряжистый воин, глаза его кажутся мне знакомыми. К нему спешит мама со слезами, объятиями и вопросом:
— Гриця моего вы там не видели?
Оставив Юрика на руках бойца, сестра бросилась к другим бойцам, и я скоро потеряла ее в ликующей толпе. Все обнимали и целовали солдат; щедро полились сбереженные для долгожданной встречи слова, поцелуи, объятия.
Первый, к кому я бросилась, был солдат, так похожий лицом и ростом на Михаила, что я стала бурно целовать его.
— Вы Михайло? — шепчу ему.
— А вы Олеся? — спрашивает он.
И оба смеемся, счастливые, а руки мои уже на плечах другого бойца.
Дорогие, взлелеянные в мечтах серые шинели, родные, дорогие лица!