Выбрать главу

Я опустился на колени, бережно обнял ее так, словно собирал воедино, хотя глаза видели, что она целехонька, но руки говорили другое. Я остался с Агатой, обнимал и гладил ее и плакал вместе с ней, потому что не было никакого смысла помогать Бабушке. Подошел отец, постоял над нами и сам опустился на колени. Это было прямо на мостовой, и какое счастье, что больше не было машин.

— Кто «другая», Агата, кто? — спрашивал я.

— Та, мертвая! — наконец почти выкрикнула она.

— Ты говоришь о маме?

— О, мама! — простонала она, вся дрожа и сжавшись еще больше, совсем похожая на младенца. — Мама умерла, мама! Бабушка тоже, она ведь обещала всегда любить, всегда-всегда, обещала быть другой, а теперь посмотри, посмотри… Я ненавижу ее, ненавижу маму, ненавижу их всех… ненавижу!..

— Конечно, — вдруг раздался голос. — Ведь это так естественно, иначе и быть не могло. Как же я г. лупа, что не поняла этого сразу.

Голос был такой знакомый. Мы не поверили своим ушам.

Вздрогнув, мы обернулись.

Агата, еще не смея верить, чуть приоткрыла глаза, потом широко распахнула их, заморгала, приподнялась и застыла в этой позе.

— Какая же я глупая! — продолжала Бабушка. Она стояла рядом и смотрела на нашу семейную группу, видела наши застывшие лица и внезапное пробуждение.

— Бабушка!

Она стояла, возвышаясь над нами, коленопреклоненными, плачущими, убитыми горем. А мы все еще боялись поверить своим глазам.

— Ты ведь умерла! — наконец не выдержала Агата. — Эта машина…

— Она ударила меня, это верно, — спокойно сказала Бабушка, — и я даже несколько раз перевернулась в воздухе, затем упала на землю. Вот это был удар! Я даже испугалась, что разъединятся контакты, если правильно назвать испугом то, что я почувствовала. Но потом я поднялась, села, встряхнулась как следует, и все отлетевшие молекулы моей печатной схемы встали на места, и вот, небьющаяся и неломающаяся, я снова с вами, не так ли?

— Я думала, что ты уже… — промолвила Агата.

— Да, это случилось бы со всяким другим. Еще бы, если бы его так ударили, да еще швырнули вверх, — сказала Бабушка. — Но только не со мной, дорогая девочка. Теперь я понимаю, почему ты боялась и не верила мне. Ты не знала, какая я. А у меня не было возможности доказать тебе свою необыкновенную живучесть. Как это было глупо с моей стороны не предвидеть этого. Я давно должна была бы успокоить тебя. Подожди. — Она порылась где-то в своей памяти, ища нужную ленту, видимую только ей одной, и прочла все то, что там было записано еще в незапамятные времена. — Вот, слушай. Это из книги о воспитании детей. Она написана одной женщиной, и совсем недавно кое-кто даже смеялся над ее советом родителям: «Дети простят вам любую оплошность и ошибку, но помните: они никогда не простят вам вашей смерти».

— Не простят, — тихо произнес кто-то из нас.

— Разве могут дети понять, почему вы вдруг ушли? Только что были здесь, а потом вдруг ушли и не вернулись, не сказав ни слова, не объяснив, не попросив прощенья, не оставив даже крохотной записки, ничего.

— Не могут, — согласился я.

— Вот так-то, — сказала Бабушка, присоединясь к нашей маленькой группе и тоже встав на колени возле Агаты, которая уже не лежала, а сидела, и снова слезы ручьем текли по ее щекам, но не те слезы, в которых тонет горе, а те, что смывают последние его следы.

— Твоя мама ушла, чтобы не вернуться. Как могла ты после этого верить? Если люди уходят, чтобы не вернуться, разве можно им верить? Поэтому, когда пришла я, то, зная и совсем еще не зная вас, я слишком долго не понимала, почему ты отвергаешь меня, Агата. А ты просто-напросто боялась, что я тоже обману и тоже уйду. А два ухода, две смерти в один короткий год — это было бы слишком много! Теперь ты веришь мне, Абигайль?

— Агата! — по привычке поправила ее моя сестра.

— Теперь ты веришь, что я всегда буду с вами, всегда?

— О да, да! — воскликнула Агата и разразилась рыданиями. Мы с Тимом, не выдержав, заревели тоже, прижавшись друг к другу, а вокруг нас уже останавливались машины и выходили люди, чтобы посмотреть, что случилось, выяснить, сколько человек погибло и сколько осталось в живых.

Вот и конец этой истории.

Вернее, почти конец.

Ибо после этого мы зажили счастливо. То есть Бабушка, Агата-Агамемнон-Абигайль, Тимоти, я и наш отец.

Бабушка, словно в праздник, вводила нас в мир, где били фонтаны латинской, испанской, французской поэзии, мощно струился Моби Дик и прятались изящные, словно струи версальских фонтанов, невидимые в затишье, но зримые в бурю, поэтические родники. Вечно наша Бабушка, наши часы, маятник, отмеривающий бег времени, циферблат, где мы читали время в полдень, а ночью, измученные недугом, открыв глаза, неизменно видели ее у своей постели, терпеливо ждущую, чтоб успокоить ласковым словом, прохладным прикосновением, глотком вкусной родниковой воды из ее чудо-пальца, охлаждающей пересохший от жара шершавый язык. Сколько тысяч раз на рассвете она стригла траву па лужайке, смахивала незримые пылинки в доме, осевшие за день, и, беззвучно шевеля губами, повторяла урок, который ей хотелось, чтобы мы выучили во сне.

Наконец одного за другим проводила она нас в большой мир. Мы уезжали учиться. И когда настал черед Агаты, самой младшей из нас, Бабушка тоже стала готовиться к отъезду.

В последний день этого последнего лета мы застали ее в гостиной в окружении чемоданов и коробок. Она сидела, что-то вязала и поджидала нас. И хотя она по раз говорила нам об этом, это было как жестокий удар, злой и ненужный сюрприз.

— Бабушка! Что ты собираешься делать?

— Я тоже еду в колледж. В известном смысле, конечно. Я возвращаюсь к Гвидо Фанточини, в свою Семью.

— Семью?

— Да, семью игрушечных человечков «буратино». Так называл он нас поначалу. Мы были Буратино, а он наш вала Карло. Лишь потом он дал нам свое имя — Фанточини. Вы были моей семьей. А теперь пришло время мне вернуться к моим братьям и сестрам, теткам и кузинам, к роботам, которые…

— …которые что?… Что они там делают?… — перебила ее Агата.

— Кто «что», -ответила Бабушка. — Одни остаются, другие уходят. Одних разбирают на части, четвертуют, так сказать, чтобы из их частей комплектовать новые машины, заменять износившиеся детали. Меня тоже проверят, выяснят, на что я еще гожусь. Может случиться, что я снова понадоблюсь, и меня тут же отправят учить других мальчиков и девочек и опровергать еще какую-нибудь очередную ложь и небылицу.

— Они не должны четвертовать тебя! — воскликнула Агата.

— Никогда! — воскликнул я, а за мной Тимоти.

— У меня стипендия! Я всю отдам ее, только бы… — волновалась Агата.

Бабушка перестала раскачиваться в качалке, казалось, глаза ее прикованы только к спицам и разноцветному узору из шерсти, который она внимательно разглядывала.

— Я не хотела говорить, но раз уж вы спросили, то скажу. За совсем небольшую плату можно снять ко: натку в доме с общей гостиной и большим темным холлом, где тихо и уютно и где живут тридцать или сорок таких же, как я, электрических бабушек, которые любят сидеть в качалках и болтать о себе. Я не была там. Ведь я, в сущности, родилась совсем недавно. За скромную ежемесячную или ежегодную плату я могу поселиться там вместе с остальными и слушать, что они рассказывают о себе, чему научились и что узнали в этом большом мире, и сама рассказывать им, как счастливо мы жили с Томом, Тимом и Агатой и чему я научилась у них.

— Но это ты… ты нас учила!

— Это вы так думаете, — сказала Бабушка. — Но все было наоборот. Вернее, вы учились у меня, а я у вас. И это все здесь, во мне. Все, из-за чего вы проливали слезы и над чем смеялись, все это здесь. И все это я расскажу им, а они расскажут мне о своих мальчиках и девочках и о себе. Мы будем беседовать и будем становиться мудрее, спокойнее и лучше с каждым годом, с каждым десятилетием, двадцатилетием, тридцатилетием. Общие знания нашей Семьи удвоятся, утроятся, наша мудрость и опыт не пропадут даром. Мы будем сидеть в гостиной и ждать, и, может быть, вы вспомните нас и позовете, если вдруг заболеет ваш ребенок или, не дай бог, семью постигнет горе и кто-нибудь уйдет навсегда. Мы будем ждать, становясь старше, но не старея, все ближе к той грани, когда однажды и нас постигнет счастливая судьба того, чье забавное и милое имя мы вначале носили.