Теперь и мисс Хилгуд открыла глаза, и вид у нее был такой, словно этот шквал застал ее врасплох.
Мистер Терль и мистер Смит уже не помнили себя. Они хлопали так яростно и громко, словно в их руках с треском лопались связки карнавальных ракет. Мистер Фермли что-то кричал сверху, но никто его не слышал. Ладони разлетались, соединялись снова в оглушительных хлопках и так до тех пор, пока пальцы не распухли, и дыхание не стало тяжелым и учащенным, и вот наконец горящие, словно обожженные руки лежат на коленях.
И тогда очень медленно, словно еще раздумывая, мистер Смит встал, вышел на крыльцо и внес свои чемоданы. Он остановился у подножия лестницы, ведущей наверх, и посмотрел на мисс Хилгуд. Затем он перевел глаза на ее чемодан у ступенек веранды и снова посмотрел на мисс Хилгуд: брови его чуть-чуть поднялись в немом вопросе.
Мисс Хилгуд взглянула сначала на арфу, потом на свой единственный чемодан, затем на мистера Терля и наконец на мистера Смита и кивнула головой.
Мистер Смит, подхватив под мышку один из своих тощих чемоданов, взял чемодан мисс Хилгуд и стал медленно подниматься по ступенькам, уходящим в мягкий полумрак. Мисс Хилгуд притянула к себе арфу, и с этой минуты уже нельзя было разобрать, перебирает ли она струны в такт медленным шагам мистера Смита или это он подлаживает свой шаг под неторопливые аккорды.
На площадке мистер Смит столкнулся с мистером Фермли — накинув старый, выцветший халат, тот осторожно спускался вниз.
Оба постояли с секунду, глядя вниз на фигуру мужчины и на двух женщин в дальнем конце гостиной — всего лишь видение, мираж. И оба подумали об одном и том же.
Звуки арфы и звуки дождя — каждый вечер. Не надо больше поливать крышу из садового шланга. Можно сидеть на веранде, лежать ночью в своей постели и слушать, как стучит, стучит и стучит по крыше дождь…
Мистер Смит продолжил свой путь наверх; мистер Фермли спустился вниз.
Звуки арфы… Слушайте, слушайте же их!
Десятилетия засухи кончились.
Пришло время дождей.
ДО ВСТРЕЧИ НАД РЕКОЙ
Без минуты девять, и пора бы уж закатить деревянного индейца — символ табачной торговли — обратно в теплый ароматный полумрак и запереть лавку. Но он все медлил: столько людей потерянно брели мимо, непонятно куда, неизвестно зачем. Кое-кто из них забредал и сюда — скользнет глазами по опрятным желтым коробкам с сортовыми сигарами, потом осмотрится, поймет, куда его занесло, и скажет уклончиво:
— Вот и вечер, Чарли…
— Он самый, — отвечал Чарли Мур.
Одни выходили с пустыми руками, другие покупали дешевенькую сигару, подносили ко рту и забывали зажечь.
И только в половине десятого Чарли Мур решился наконец тронуть деревянного индейца за локоть — будто и не хотел бы нарушать покой друга, да вот приходится… Осторожно передвинул дикаря внутрь, где стоять тому всю ночь сторожем. Резное лицо уставилось из темноты через дверь тусклым слепым взглядом.
— Ну, вождь, что же ты там видишь?…
Немой взор указывал именно туда, на шоссе, рассекавшее самую сердцевину их жизни.
Саранчовыми стаями с ревом неслись из Лос-Анджелеса машины. Раздраженно снижали скорость до тридцати миль в час. Пробирались меж тремя десятками лавок, складов и бывших конюшен, переделанных под бензоколонки, к северной окраине городка. И вновь взвывали, разгоняясь до восьмидесяти, и как мстители летели на Сан-Франциско — преподать там урок насилия.
Чарли тихо хмыкнул.
Мимо шел человек, заметил его наедине с бессловесным деревянным другом, промолвил:
— Последний вечер, а?…
И исчез.
Последний вечер.
Вот. Кто-то осмелился сказать это вслух.
Чарли круто повернулся, выключил весь свет, закрыл дверь на ключ и замер на тротуаре, опустив глаза.
Потом, словно во власти гипноза, ощутил, как глаза сами собой вновь поднялись на старое шоссе: оно проносилось тут же рядом, но шоссейные ветры пахли далеким прошлым, миллиардами лет. Огни фар взрывались в ночи и, разрезав ее, убегали прочь красными габаритными огоньками, как стайки маленьких ярких рыбешек, что мчатся вслед за стаей акул или за стадом скитальцев-китов. Красные огоньки растворялись и тонули в черноте гор.
Чарли оторвал от них взгляд и медленно зашагал через свой городок. Часы над клубом пробили три четверти и двинулись к десяти, а он все шел, удивляясь и не удивляясь тому, что магазины открыты в такой неурочный час и что у Каждой двери изваяниями стоят мужчины и женщины — вот и он недавно стоял подле своего индейского воина, ослепленный мыслью, что будущее, о котором столько говорили, которого так боялись, вдруг превратилось в настоящее, в сегодня и сейчас…
Фред Фергюсон, набивщик чучел, глава семейства пугливых сов и встревоженных косуль, навсегда поселившихся в его витрине, проронил в ночной мрак — Чарли как раз шел мимо:
— Не верится, правда?… — И продолжал, не дожидаясь ответа: — Все думаю — не может быть. А завтра шоссе умрет, и мы вместе с ним…
— Ну, до этого не дойдет, — сказал Чарли.
Фергюсон глянул на него с возмущением.
— Постой-ка. Не ты ли два года назад орал, что надо взорвать законодательное собрание, перестрелять дорожников, выкрасть бульдозеры и бетономешалки., едва они начнут работы на том шоссе, на новом, в трехстах ярдах к западу? Что значит «до этого не дойдет»? Дойдет, и ты это знаешь!..
— Знаю, — согласился Чарли Мур наконец.
Фергюсон все раздумывал над близкой судьбой.
— Каких-то три сотенки ярдов. Совсем ведь немного, а?… Городишко у нас в ширину ярдов сто, стало быть, еще двести. Двести ярдов от нового супершоссе. От тех, кому нужны гайки, болты или, допустим, краска. Двести ярдов от шутников, которым посчастливилось убить в горах оленя или, на худой конец, бродячего кота и которые нуждаются в услугах единственного первоклассного набивщика чучел на всем побережье. Двести ярдов от дамочек, которым приспичило купить аспирин… — Он показал глазами на аптеку. — Сделать укладку… — Посмотрел на полосатый столбик у дверей парикмахерской. — Освежиться фруктовым гляссе… — Кивнул в сторону лавочки мороженщика. — Да что перечислять…
Молча они докончили перечень, скользя взглядом по магазинчикам, лавкам, киоскам.
— Может, еще не поздно?
— Не поздно, Чарли? Да черт меня побери! Бетон уже уложен, схватился и затвердел. На рассвете снимут с обоих концов ограждение. Может, сам губернатор ленточку перережет. А потом… В первую неделю, пожалуй, кто-нибудь и вспомнит Оук Лейн. Во вторую уже не очень. А через месяц? Через месяц мы для них будем мазком старой краски оправа, если давишь железку на север, или слева, если на юг. Вон Оук Лейн, припоминаешь?… Город-призрак… Фюить! И нету…
Чарли выждал — сердце отмерило два-три удара — и опросил:
— Фред!.. А что ты собираешься делать дальше?
— Побуду здесь еще немножко. Набью десяток птичьих чучел для наших, местных. А потом заведу свою консервную банку, выведу ее на новое супершоссе и помчусь. Куда? Да никуда. Куда-нибудь. И прости-прощай, Чарли Мур…
— Спокойной ночи, Фред. Желаю тебе соснуть…
— Что-о? И пропустить Новый год в середине июля?…
Чарли пошел своей дорогой, и голос за ним затих. Он добрался до парикмахерской, где за зеркальной витриной возлежали на трех креслах три клиента и над ними склонились три усердных мастера. Машины, пробегающие по шоссе, бросали на все это яркие блики. Будто между парикмахерской и Чарли плыл поток гигантских светляков.
Чарли вошел в салон, и все к нему обернулись.
— Есть у кого-нибудь какие-нибудь идеи?…
— Прогресс, Чарли, — сказал Фрэнк Мариано, продолжая орудовать гребенкой и ножницами, — это идея, которую не остановишь другой идеей. Давайте выдернем этот городишко со всеми потрохами, перенесем и вроем у новой трассы…
— В прошлом году мы прикидывали, во что бы это обошлось. Четыре десятка лавок — в среднем по три тысячи долларов, чтобы перетащить их всего-то на триста ярдов…