Все это - мистика, чушь, но мне так кажется. В этом самообмане я нахожу великий и тайный смысл.
Жизнь, как голая женщина, - ее всегда надо закрывать дымкой.
Мне вспоминается мой родной парк в Васильковском. И там бродит ночью бледная тень моей тоски. Тоски потому, что рабов своих я наказывал не скорпионами, а жалкой плетью. Тоски потому, что:
Все растоптано, продано, предано...
Черной смерти витает крыло
Ненависть душит меня. Дыхание делается сиплым. Я быстро возвращаюсь к людям.
Сейчас коммунист Оглоблин поверит мне.
Оглоблин сидит на повозке. Он держит большой рыжий кленовый лист и что-то тихо рассказывает моим людям. Я вслушиваюсь. Он объясняет им, как дерево дышит и почему верхняя сторона у листьев глянцевая, а нижняя матовая.
Увидя меня, он умолкает, смотрит мне в глаза и внезапно настораживается.
Я подхожу вплотную. Он опускает голову и зажимает лист между ладонями, как делают свистульку.
Я спрашиваю:
- Оглоблин, верите?
Он поднимает голову, снова смотрит мне в глаза, потом отворачивается и, поднеся большие пальцы сложенных вместе ладоней, сильно дует в них.
Кленовый листок тонко и отвратительно пищит Оглоблин поверил, но не хочет отвечать мне.
Меня взбесило, что он отказался отвечать мне не как-нибудь иначе, а вот именно так. Просто. Он даже ничем не показал мне, что не хочет отвечать.
Он и в пищик засвистал не потому, что "вот, дескать, ты меня спрашиваешь, а я насвистываю", а потому, что раз уж зажал листок между ладонями, то надо и свистнуть от "нечего делать". Точно бы меня уж для него не существует.
Я спрашиваю вновь:
- Верите?
Он опустил голову и, вглядываясь в ступицу тележки, растирает в ладонях лист. Руки дрожат. Меня еще больше злит и то, что он вовсе не пытается скрыть, что ему страшно и что руки у него дрожат.
Наотмашь я ударяю его бамбуком.
Оглоблин вскидывается, секунду смотрит на меня. Я не понял его намерения. Мгновение, и он прямо с ходка прыгает на меня, сваливает и, схватив за волосы, запрокидывает мне голову назад, затылком к самой спине.
Мои люди нагло смеются.
Еще секунда - и у меня лопнет горло. Но я уже свободен. На Оглоблине сидит Волжин. Он схватил его тоже за волосы и так же запрокинул его голову к лопаткам.
Волжин исступленно верещит, и бороденка его трясется. Верещание его переходит в слова.
- Ваше благородье... Ваше благородье, - остервенело хрипит он, тиская Оглоблина... - ва-ше была-аггг...
Я вскакиваю и кричу:
- Разнять!
Волжина отрывают. Но он судорожно вцепился Оглоблину в ворот одежды. Ветхая одежда треснула. Волжина поднимают на воздух и отрывают.
Он трясется от бешенства и хрипло бормочет:
- Ва-ше благородь, что ж вы мне не объяснили... Я ведь думал, вы меня на удочку ловите. Ва-аше благородье...
Он взвизгивает, снова бросается на Оглоблина и впивается в горло. Его вновь оттаскивают. Нижняя рубаха на Оглоблине летит в клочья. На груди кровавые следы ногтей.
Подходят Ананий - адская машина и цыган. Ананий докладывает:
- В самом стыке уложили. Плиту выщербили. Проводок протянули к э-э-вон тому ясеню. На полянке. Оттэда видней приближенье.
Я смотрю на часы. Скоро.
Цыгану я приказываю увести людей и рассыпать вдоль линии цепью с обеих сторон.
Андрей-Фиалка и Ананий уводят Оглоблина к ясеню, где электробатарея и телефонный аппарат.
Волжин прыгает под ногами моей лошади. Он немного успокоился и беспрестанно твердит:
- Ужель вы его отпустите? Ваше благородье, наиглупейше будет отпускать.
Половина одиннадцатого. Спустя семь минут через мост пройдет поезд. Мне кажется, я уже слышу далекий, тяжелый шелест.
Мне становится страшно от того, что поезда у большевиков движутся с дьявольской точностью.
В России этого никогда не было, потому что к поезду относились, как к почтовой тройке.
Я трогаю рысью к Ананию и к Андрею-Фиалке. За мной пешком бежит во всю мочь Волжин. Он умоляет меня допустить его к Оглоблину.
Я допущу его. Мне хочется изведать злобу его до дна.
Когда я подъехал и спешился, Оглоблин посмотрел-таки на меня.
Потом отвернулся к Андрею-Фиалке, уж "деланно", показно выражая свое презрение.
- Товарищ Андрей, - сказал он, - давай, милейший, закурим... Нам, брат, с тобой только и осталось, что закуривать.
Я вспомнил: когда я сидел у Оглоблина на квартире, он отказался курить и заявил, что не курит вовсе.
Андрей-Фиалка прячет от него глаза, но закурить подает.
- Эх, и спутали у тебя мозги, парень, эх и спутали, - певуче тянет Оглоблин.
Вдали ритмично стучит поезд. От его шума как будто чем-то наполняется пустынная даль и оживает.
Я сажусь у батареи, Ананий - у телефонного аппарата.
То, что случилось, можно назвать... Нет, никак нельзя назвать. Нет этого, не могло быть. Этого не было. Произошло все так, как я хотел.
Не было так, как было.
Я стал жертвой своей глупости, а главное, жертвой своей склонности к утонченному наслаждению.
Из-за этой склонности я взял с собой китайца, мечтающего о большевиках, и повел его на "его идеал".
Эта же склонность побудила меня тащить с собой Оглоблина, вместо того чтоб покончить с ним вчера же, в болоте.
Но с чем сравнить наслаждение, которое я испытывал, когда со смехом принимался доказывать Оглоблину, что мы не красноармейцы?
С чем сравнить ту неизъяснимую радость, когда вдруг, под моим упорным взглядом, стыла в его жилах кровь?..
Или, быть может, все это мне показалось?
Нет, все произошло так, как я хотел.
Не было так, как было.
Нет. Нет. Нет...
Не было так, как было.
Наглый факт смеется мне в глаза окровавленным ртом Оглоблина.
Наглый факт упрямо смотрит на меня мертвыми и синими глазами Оглоблина.
Наглый факт тянет к моим ногам окровавленную полу белой рубахи, зажатую в холодном уже кулаке Оглоблина.
Нет.
Я не хочу.
Не было так, как было.
Но всему, что было до этого, я не хочу верить. Иначе что-то лопнет у меня в мозгу и я сойду с ума.