Андрей-Фиалка злится на него за то, что цыган с ним сегодня необычайно предупредителен и услужлив.
Я снова в Харбине. Власти "оказывают активное содействие" советской комиссии, разыскивающей угнанный мною табун, - это теперь. А два дня тому назад, когда лошадей еще не погрузили на английский пароход, они, власти, "любезно" доказывали Советскому правительству, что кража лошадей "совсем невероятный факт".
Вечером приехал Артемий и притащил с собой "поэта" - высокого серенького гимназиста из харбинской гимназии. Завербовал в отряд.
- Человек энтиресный. Душевный, - рекомендует он.
Я молча вглядываюсь в "поэта". Гимназист смущен, но "заставляет себя" быть развязным.
- Господин начальник, - хрипловато философствует он, - религия есть единственное спасение тонкости человеческой души. Пусть Бога нет, но без религии душа костенеет. Как люди могут управляться без религии? Во имя спасения религии...
Я перебиваю его:
- Вас мне не нужно.
Артемий вступается за него.
- Стишки составляет из своей головы, - добавляет он.
Гимназист высказывает новый мотив:
- Вы делаете преступление перед русской литературой.
- Гм?
- Одного из представителей ее вы лишаете возможности побывать на "большом деле" и описать потом свои ощущения.
- А вы разве знаете, зачем вы мне нужны?
Артемий решительно трясет головой. Гимназист в недоумении. Я объясняю:
- Мы идем воровать.
- Так вот я! - восклицает гимназист.
- А убить вы согласны? - из любопытства пытаю я его.
Гимназист делает обиженное лицо и высокопарно заявляет:
- Животное я не могу убить. А человека... ге... Вот курицу зарезать не могу. А человека... ге-ге...
- Я, в общем, прямо скажу, объясняю всем одинаково. Мол, "за веру поработать придется", - оправдывается Артемий.
Гимназист вызывает во мне какое-то любопытство, и я, притворяясь, что поверил ему, одобрительно соглашаюсь:
- А человека, значит, ге-ге? Это вы молодец. Курицу вы никак, а человека, значит, ге-ге. Ловко, ловко! Мне такие очень нужны.
Гимназист протягивает мне руку, но я не замечаю.
Они выходят. Артемий задержался у дверей, мнется и сообщает степенным, верующим голоском:
- Отказала долго жить вам, - и добавляет: - Марина Федоровна.
- Разве? - невольно вскрикиваю я.
Меня почему-то испугала ее смерть, хотя я и знал, что она обречена.
Когда Артемий переплыл с ней через Аргунь на лодке, я издали посмотрел на ее меловое лицо. Я не могу ошибиться: на это у меня очень наметан глаз.
Артемий выходит на цыпочках, мгновенно потеряв мужицкую тяжесть своей походки.
Дверь он закрывает медленно и бесшумно.
Вчера встретил того английского морского офицера. Равняясь со мной, он берет под козырек, желая показать, что он считает меня равным себе.
Какая честь! Я, славянский офицер, могу поздравить себя с тем, что этот "сын Альбиона", эта выстуканная подошва, снизошел до меня.
Великодушно он говорит мне:
- Я очень люблю Россию. До войны мой отец вложил в русскую промышленность три четверти своего капитала. Я бесконечно люблю Россию, но вам надо было родиться англичанином.
Улыбаясь, я отвечаю дерзостью:
- Охотно верю, что ловкие конокрады составят честь вашей нации.
Он покорно глотает эту пилюлю и хочет узнать, как идет подготовка к рейду.
- Как обстоят ваши дела?
Я уклоняюсь от разговора и отвечаю, как истый славянин:
- Дела - слава богу.
Он отчаливает несолоно хлебавши.
Все готово к началу. Сегодня Артемий и Андрей-Фиалка отправили на пограничные бакалейки весь наш шанцевый инструмент. Люди и лошади отобраны мной самим. И то и другое - "цвет", "сливки". Люди - контрабандисты, воры и убийцы, те, кого выхаркнула большевистская Россия. Кони - полудикие, монгольские звери, затавренные советским клеймом.
И я начальник.
Вечером я уеду в "Колодцы", а потом на бакалейки.
Все готово. К чему? Может быть, да и наверное, к моей смерти. Пусть будет так. Я не верю в Бога, но у меня молитвенное настроение. Я шепчу: "Sic, ut voluntas tua!" - "Да будет воля твоя!" Я предчувствую смерть, я вижу ее темно-зеленые, бездонные глаза. Я ощущаю сладчайший запах гниения. Но - "Sic, ut voluntas tua". Я сам приготовляю себе торжество похорон. Порой мне кажется - о проклятая живучесть человеческой мечты! - что в ознаменование смерти моей вспыхнет огонь и прольется кровь.
У меня "личные дела" всех моих людей: о каждом самые подробные сведения дал мне Воробьев. Больше мне не нужны эти "секретные" документы. Я жгу всю пачку прямо на полу, около печки, и шевелю горящую бумагу носком сапога. Кожа на сапоге трескается, но мне уж не жаль сапог. Мое бешенство стихает, приходит печаль о чем-то главном, несбывшемся. Жизнь обманула меня. Меня обманывает каждый миг, каждый час, каждый день. Меня обманывает золотой закат дня - я не могу от него получить это мое "главное - несбыточное". Меня обманывает гроза, от которой содрогаются горы: как блеск зарниц, неуловимы мои желания.
Меня обманывает струна, рыдающая в темноте, - своей печалью она бередит мою тоску "о чем-то".
Проклятая доля - беззаветно любить родину, а под собой всегда чувствовать чужую землю, чужую траву, чужой песок.
Отвергнувшей меня этого я не прощу.
Я задержался до вечера лишь потому, что не совладал со своим желанием умышленно нагрубить английскому офицеру, поссориться и по-русски, по-нашему, по-рассейски свистнуть ему в сухую морду.
Я думал встретить его у Воробьева, но узнал, что он "куда-то" уехал. Мне не нравится это "куда-то". У английского офицера много дорог, но мне кажется, что на этот раз у него одна дорога, определенная дорога. Я уверен, что он послан в качестве "глаза наблюдающего".
Тем хуже для него. Если он встретится мне там, я пошлю Андрея-Фиалку "поговорить с ним". Он думает, что я - "наймит".
Он и пославшие его думают моими руками испробовать крепость и силу советского огня. Но это им не удастся.
"Наймитом" я не был и не буду. Марионеткой в руках людей, затевающих войну, не буду.
Отвергнувшей меня я буду мстить один и сладость мук ее не разделю ни с кем.