Павлик знает, что сейчас спешно готовится взрыв железнодорожных мостов через Обь, Енисей и Амур.
С ним ведет переписку некто «Рюрик» из Москвы. По планам этого «Рюрика», ко дню выступления в России предположено взорвать главнейшие электростанции, чтоб остановить центральную промышленность и в темноту холодных, осенних ночей погрузить города. Мне он поручил немедленно продвинуться к линии окружной железной дороги. Послезавтра я должен быть на месте.
В десять часов тридцать семь минут утра, по расписанию, в местечке Каляш через бетонный мост пройдет поезд с эшелоном красноармейцев.
Я должен взорвать мост и уничтожить эшелон.
Встретились мы с Павликом на конце поселка — его привел дядя Паша Алаверды.
Странно разговаривать о таких вещах с человеком, которого совсем не знаешь и теперь из-за темноты не видишь даже его лица. Но голос его мне показался знакомым.
Часто я думаю: где я слышал этот голос, эту привычку то и дело произносить вопросительное «а?.. а?..» Даже тогда, когда я молчу? Кажется, что Павлику совсем неинтересно, что говорит его собеседник.
Я спрашиваю:
— Оглоблина я возьму с собой?
— А?.. а?.. — как бы не слушая, твердит Павлик. — Прямым путем вас проводит Волжин. Спросите Царя. Все знают в поселке… А?.. а?..
Я хочу заставить Павлика ответить мне про Оглоблина.
— Оглоблина мне взять с собой? — вновь повторяю я.
— А?.. а?.. Скажите Волжину, что вы от Александра Ивановича Пешкова… А?.. а?..
Я в третий раз спрашиваю:
— Оглоблина взять мне?
— А?.. а?.. Вы не говорите так громко. Все-таки могут услышать. А?.. а?..
Возвратясь, я застал Оглоблина дома. Люди мои уж собрались у «пункта» и ждут меня. Я отзываю Оглоблина в сторону, говорю ему:
— Собирайся, мы выступаем в Олечье.
— Почему ночью? — спрашивает он.
— Сегодня там ожидают восстание крестьян.
— Крестьян?.. Против кого? — изумленно вскрикивает он.
— Против Советской власти.
— Крестьян?.. Против Советской власти? Уж не Медведев ли такую чушь тебе напел?
Я отвожу его дальше в сторону, почти к дверям. Если он будет сопротивляться, я выведу его в сенцы. А там достану браунинг.
— Меня выслали из округа со специальным назначением усмирить восстание, — говорю я.
— Дико… дико… товарищ Багровский! — восклицает он. — Кулаки — так им хребет перебить. Но присылать отряд? Да в центре за это шкуру спустят с нас со всех. Так ведь поговорить просто… разъяснить. От темноты все это. Кулаки подъеферивают… сволочи, хребет перебить. Ведь разъяснять надо, а ты?..
И так все время приговаривая «сволочи», «шкуру спустить», «от темноты», он быстро оделся, и мы вышли к людям.
Оглоблина я усадил на повозку. Рядом с ним сел Андрей-Фиалка.
Потом мы взяли Царя — Волжина. Он действительно похож на покойного государя. Такая же рыжая бороденка и беспокойная юркость.
Любопытен у этого Царя его постоянный жест вскидывать руку, согнутую в локте, перед тем как что-нибудь произнести. Точно бы он школьник и всякий раз поднимает руку, чтоб ему позволили высказаться.
— Беспрекословнейше повинуюсь, — ответил он мне, когда я объявил ему об аресте.
Жена его плакала, но он остановил ее.
— Пашенька, Пашенька, плакать нам нечего, — заговорил он. — Наирешительнейше плакать запрещаю. Не неволься тут без меня. Не неволься, Пашенька. Что где взять, сама знаешь.
Потом он обращается ко мне:
— Товарищ комиссар, позвольте проститься с супругой. Или, может, Советская власть наипаче не разрешает прощаться с супругами?
— Прощайтесь, — говорю я.
— При ваших очах позволяете или можно удалиться в горницу нам с супругой Пашенькой?
— Удалитесь в горницу, — едва сдерживая смех, отвечаю я.
Впоследствии я раскаялся, что позволил ему «удалиться с супругой Пашенькой в горницу». Забрав Волжина, я уехал с половиной отряда. Другая часть под начальством дяди Паши Алаверды осталась «заработать». Я позволил им задержаться только на час. Но прошло уже полтора часа, а людей все не было.
Я взял Артемия и вернулся в поселок. Люди мои уж начисто размели все пожитки Царя. В двух местах они проломили пол, но нигде не нашли что-либо ценное. Видимо, Пашенька успела крепко спрятать.
Тогда они устроили Пашеньке «очередь». Она умерла. Застал ее лежащей на большом сундуке, покрытом ковром из разноцветных тряпочек.
— Начальник, ее пальцем никто не тронул. Перед истинным богом — никто, — отрапортовал мне цыган.
Я верю, что никто из них не бил Пашеньку и что она задохлась от непрерывной ласки.
Меня разжигает любопытство. Я спрашиваю цыгана:
— Ну, а ты?
— Ни-ни-ни, начальник. Перед истинным богом — до своей терпеть буду.
Шинель на нем расстегнута. Я нарочно смотрю ему на пояс, он смущен и поспешно задергивает полы и застегивается.
Я командую:
— По коням!
Люди необычайно послушны и исполнительны. Многие оставляют то, что они «заработали» у Волжина.
Волжин ничего не знает о судьбе Пашеньки. Я ему сказал, кто мы. Понятно, он не поверил, но провести нас к местечку Каляш согласился.
— Наипокорнейше повинуюсь всякому приказанию власть имущих, — ответил он. За ним следят дядя Паша Алаверды и Ананий — адская машина.
Мы сворачиваем вправо от олеченской дороги. Я слышу, как на повозке беспокоится Оглоблин.
— Сиди, сиди, тебе говорят, мама-дура, — осаживает его Андрей-Фиалка. — Знают, куда ехать.
Но через полчаса Андрей-Фиалка уж дружелюбно философствует с Оглоблиным. Он ему уж рассказал свою теорию «искорененья зла» при помощи сплошных вишневых садов.
Оглоблин смеется:
— А кто же их сажать будет, сады?
— Кто… — мычит Андрей-Фиалка.
— Я спрашиваю, кто?
— Люди, мама-дура, и насадят.
— А как их заставят? — Оглоблин хохочет.
— А кто твои колхозы сажать будет?
— Голова, колхозы сами мужики создают, под руководством нашей партии, а пролетариат машин даст. А вишни?.. А вишни?..
Андрей-Фиалка долго молчит. Потом глухо и сердито спрашивает:
— Вишневые сады, дура-мама, не надо?
Я понял его, тронул лошадь и незаметно подъехал к повозке.
— Вздор… товарищ милый, чепуха, дикость… И кто только у вас политрук?
Андрей хватает его сзади за шею, опрокидывает на повозке и заносит над ним тесак. Оглоблин неподвижен. Его парализовало неожиданностью.
— Андрей! — кричу я.
Андрей-Фиалка прячет нож и гудит:
— Дура-мама, вишневые сады — чепуха?
Оглоблин опомнился и вскрикивает:
— Товарищ Багровский, что за шутки, в чем дело?
Я говорю спокойно:
— Дело в том, что мы вовсе не красноармейцы.
Но Оглоблин требователен:
— Товарищ Багровский, я спрашиваю, что за шутки?
Я смеюсь и объясняю:
— Товарищ Андрей был контужен в бою с белыми. Контузило его как раз в то время, когда их цепь вбежала в цветущий вишневый сад. Это было на Украине, весной. С этого времени у него постоянные припадки, когда кто-нибудь не соглашается с ним насчет вишневых садов.
Оглоблин успокаивается.
— Товарищ Андрей, — ласково говорит он, — ты меня уж прости. Простишь?.. Идет?.. Ну давай лапу. Шлепай крепче… Идет?.. Э… ведь я не знал, брат…
— Я оставляю их.
Впереди Волжин объясняет громко:
— Наиближайший тут до Каляша путь пролегает.
Мы едем через какую-то мочежину. Впереди справа и слева блестят небольшие заводи, обросшие кугой. При нашем приближении из заводей с громким шумом срываются утки. Их черные силуэты мелькают и исчезают в небе. Некоторые из них долго и с тревожным криком уносятся вдаль. Невольно вздрагиваешь, когда они взлетают из камышей. Кажется, что это не утка, а кто-то огромный и черный.
Мы у полотна железной дороги. Ждать нам еще около двух часов. Мы расположились в разрушенной и покинутой экономии с большим парком, наполовину вырубленным. Парк прилегает к высокой железнодорожной насыпи.
Поток, через который перекинут бетонный мост, вытекает из большого пруда в парке.
Огромные дуплистые деревья окружают пруд сплошной стеной. Некоторые из них подгнили и рухнули прямо в воду.
От этого пруд кажется еще более мрачным и бездонным. Издали слышится запах гнилой воды. Листья свернулись от холода, упали и чуть слышно шипят на аллеях.
Кажется, что деревья парка обняли друг друга черными лапами и ждут последней стужи.
Мне чудится, что по ночам в парке по заросшим крапивой дорожкам бродит кто-то бледный в белом.
Все это — мистика, чушь, но мне так кажется. В этом самообмане я нахожу великий и тайный смысл.
Жизнь, как голая женщина, — ее всегда надо закрывать дымкой.
Мне вспоминается мой родной парк в Васильковском. И там бродит ночью бледная тень моей тоски. Тоски потому, что рабов своих я наказывал не скорпионами, а жалкой плетью. Тоски потому, что: