Кто напишет мне письмо, «не касающееся дел»?
Разве есть у меня люди или хоть один человек, который бы написал мне такое письмо?
Эх, кабы письмо, хотя бы записочку такую получить! Откуда угодно, от кого угодно. Хоть бы от врага. Хоть бы от этого, сухой английской подошвы, хоть бы и с проклятиями от той женщины, которую я изувечил плетью для гончих собак.
Короткое распоряжение.
По сообщению Павлика, семнадцатого будет восстание крестьян. «Восставших немедленно ведите в юго-западном направлении, в сторону Даурии. К вам присоединятся села, лежащие на вашем пути. Шестнадцатого-семнадцатого в Олечье будут доставлены ящики с оружием. Дальнейшее снабжение оружием обеспечено. Сопротивляющиеся селения берите с бою и вооружайте только добровольцев. Около Обегайтуя к вам присоединятся значительные силы регулярных войск. Командование возлагается на вас».
Меня сбивает с толку подпись.
Как понять эти крючки знаков? Их даже не разберешь — наши это знаки или латинские?
К чему эта трусливая попытка утаить шило в мешке?
Если этот английская выстуканная подошва знает, что девятнадцатого, двадцатого или двадцать пятого вспыхнет открытая война всего мира с большевиками, то что же заставляет его, подобно собаке трусливо прятать хвост между ногами?
Что, я спрашиваю, что?
Вот оно, подленькое «рыцарство» сынов Альбиона и прочих сукиных сынов!
Что противопоставят эти мелкие воришки поистине рыцарской смерти «товарища» Макара, спокойно подошедшего ко мне, чтобы казнить меня, командира, на глазах всего моего отряда?
Это воистину славянское, богатырское мужество моего врага.
Днем цыган ходил на разведку в поселок, откуда мы взяли Оглоблина, и в Олечье.
В сумерки он вернулся и докладывает:
— Частей нигде нет, начальник. Но поселок надо обойти, начальник.
Он мнется. Он чем-то напуган.
Я догадываюсь: дядя Паша Алаверды что-то хочет утаить от меня, что-то, по его мнению, очень неприятное. Но я вынудил его рассказать все. Он сухо отчеканил:
— Медведева увезли.
— Как увезли?
— Приехали и забрали, начальник.
— Увезли? — вновь восклицаю я. Цыган понял мой испуг. Но он не хочет, чтоб мою растерянность заметили. Говорит о другом.
— Обойти надо, начальник. Им оружие роздали. Обойти надо поселок.
Я подавляю свой страх и пробую смеяться над ним.
— Чего ж ты испугался? Полсотни сброда с винтовками.
— Злы больно, ой, злы, начальник, — отрезает он. — Один, сурьезный такой, грозил все. Как, говорит, поймаем, так сначала суставчики будем каждому ломать за Ивана Сергеича — так звали Оглоблина. Вот так, начальник, по отдельному суставчику… хруп, — цыган показал как. Потом отошел и долго заламывал назад свои пальцы с видимой болью, пробуя, как далеко они могут загибаться в обратную сторону.
И люди мои, притихшие вдруг, с тревожным молчанием следят за ним.
Меня тревожат не эти бредни, меня поражает одно — все иностранные газеты вопят о крестьянском восстании в России против большевиков, а большевики, не задумываясь, раздают колхозникам оружие, да еще в тех районах, которые подвержены налетам банд. Как это понять? Иль большевики безумцы? Иль все эти вопли о новой гражданской войне в России не что иное, как бешенство писак?
Мне осталось одно: показать моим людям, что «черт не так страшен, как его малюют».
Иначе весь отряд будет морально скован страхом перед этим «намалеванным чертом».
Я объявляю, что мы сейчас же выступаем на поселок.
Люди покорны, но собираются очень медленно — у каждого видно страшное желание обойти поселок.
Я пробую ободрить их шуткой:
— Мы засветло поужинаем у них, а к темноте Артемий с огневиками согреет их. А то холодно, а у колхозников шубенок нет…
Но эта шутка моя не ободрила их, а напротив, усугубила их молчаливость.
Я сторонник ночных операций. Ночью, а еще лучше в скверную погоду, я ни разу не знал поражений.
Я уж хотел было задержаться до темноты, но внезапно подумал, что люди мои истолкуют это так, будто и я струсил вместе с ними перед сбродом вооруженных мужиков.
И, если они так истолкуют, тогда скверно совсем.
Я прыгаю в седло и кричу:
— Заснули? Живо!..
Поздние сумерки. Но небо белое, и от этого светло. Должно быть, ночью выпадет снег. Порой мне кажется, что уж летят снежинки и изредка холодным уколом обжигают лицо.
Мы едем прямо по дороге, открыто. В ста шагах от поселка из канавы вылезает парень и шагов двадцать бежит нам навстречу. Он в тулупе, под которым у него спрятана винтовка: одной рукой он все время придерживает полу и хочет, чтоб мы не увидели его оружия и приняли за мирного жителя.
Парень озадачен нашим открытым походом.
— Э-ей! — кричит он растерянно.
— Э-ей, — дразнит его кто-то из моих людей.
Парню, видимо, было тяжко оттого, что мы едем так открыто и совсем молча. Наш ответный звук обрадовал его.
— Вы не Черные жуки? — вновь орет парень растерянно.
Теперь я открыл, что засада в канаве. Я понимаю их положение — они боятся, что вместо Черных жуков откроют стрельбу по красноармейцам.
Мне нужно выиграть еще пятьдесят — семьдесят шагов, тогда мои люди в одно мгновение рассыплются лавой и я без малейшего урона сомну и уничтожу эту первобытную засаду.
Я кричу парню:
— Дурак, ослеп?
Но в этом и заключалась моя ошибка. Я упустил из виду, что голос мой узнают. Тут же из канавы показалось несколько голов.
— Егорша, — закричали оттуда, — Егорша, они, они…
Парень согнулся и, путаясь в тулупе, помчался назад. Кто-то из моих людей выстрелил в него, но промахнулся. Этот довременный выстрел — самый пагубный выстрел довременный — как бы разбудил мужиков, и одновременно с моей командой из канавы затрещали поразительно дружные и, как всегда на этом расстоянии, безвредные выстрелы.
Однако эти люди — оттого ли, что не расслышали мою команду, или оттого, что «черт» внезапно предстал пред ними во всем «размалеванном ужасе», — столпились, лошади взвивались, визжа, кусая друг друга. Невозможно было понять — от внезапной ли тревоги взвиваются и визжат они, или от ран?
В тех случаях, когда по кавалерии открыта дружная стрельба на довольно широком пространстве, исход один: как можно скорее увести ее из боя.
Галопом мы взяли влево и скрылись за линией построек.
Но и тут, я сам не знаю почему, какое-то общее смятение овладело всеми людьми и парализовало общую волю отряда.
Я не раз испытал себя как бойца. Я никогда не считал чувство страха позором. Пресловутую «храбрость» я называю тупоумием и настоящей храбростью считаю лишь «умение поразить противника с наименьшим риском», — уверенность в бою никогда еще не покидала меня.
Но здесь сам я, испытывая какое-то странное, неведомое чувство, скакал вслед за ними, но я знаю: не чувство страха, а растерянность перед «необыкновенным» противником.
Если бы моим противником был отряд красноармейцев, тогда все было бы иначе с самого начала и я бы разбил его.
Но этот противник обратил меня в бегство лишь тем, что он «необычен».
Подобно льву, я растерялся перед ощетинившимся щенком.
Выстрелы продолжали щелкать, но уже не так густо.
Оглянувшись, я заметил, что там, где нас останавливал парень в тулупе, осталась какая-то темная группа чего-то живого, копошащегося.
Но тогда мне почему-то не пришло в голову, что это остались мои люди, под которыми, вероятно, были убиты лошади.
Об этом обстоятельстве мы и не подумали.
Лишь час спустя все мы сразу вернулись к этому вопросу: «Кто же остался там?»
Вернул нас к этому вопросу случай с монашком в кавказском поясе.
Когда мы остановились, заметили, что монашек как-то необычайно молчалив и неподвижен. Его окружили, и он, почувствовав на себе общее внимание, изумленно оглядел нас, но ничего не говорил. Кое-кто слез с лошади. Монашек, видимо, тоже хотел слезть. Он закинул ногу, но внезапно потерял равновесие и грохнулся оземь, вытянув вперед руки.
Когда к нему подошли, он был мертв.
Видимо, он не сказал о своем ранении из-за боязни, что его добьют.
— Кто-то там… на месте, — вскинулся одинокий голос.
Но мы не знали — кто. И даже не знали точно — сколько.
Как-то совсем случайно к полуночи мы остановились в той лесистой пади, где нас разыскал аэроплан.
Мне докладывает цыган. По его голосу я чувствую, что случилось что-то непоправимое.
Он сообщает, что нас догнал один из моих людей. Под ним убили лошадь, и он приехал на лошади Артемия, захватив его шинель.
Я подзываю этого человека. Из-за темноты трудно разглядеть его лицо. Меня поражает его голос — совсем чужой. Мне почему-то кажется, что не могло быть у меня в отряде человека с таким странным, «чужим» голосом.
Человек степенно рассказывает про Артемия.
Оказалось, что при первых выстрелах Артемий спешился и лег за убитой лошадью этого человека. А когда мы ускакали, Артемий сбросил с себя шинель, вскочил, поднял кверху руки и так, без шапки, в одной гимнастерке побежал к канаве, не переставая кричать: