А ко мне он то и дело пристает, чтоб я говорил ему о Боге. «Есть Бог или как, сынок?» – твердит он.
Большевики своей пропагандой о безбожии расклинили его душу. Он признался мне, что порой его «обуяет робость» и тогда он молится. Но робость проходит, и он снова «воинствует с Богом», или, как он выражается, «светлость в жизни проявляется».
Заведующий совхозом обещал ему после смерти сжечь его в крематории, или в «киматориях», как он называет, и прах похоронить с оркестром.
У деда, наполовину сомневающегося в загробной жизни, сложилось твердое убеждение, что если тело его будет сожжено, то, стало быть, он уж будет недоступен «каре божьей на том свете».
Сожжение – это мера на случай, если вдруг загробная жизнь окажется налицо: из пепла снова «склеить» тело для адских поджариваний деду кажется невозможным. Это и утешает старика.
Но в обещание заведующего он верит мало.
– Может, ище с духовными трубами сподоблюсь, а уж насчет киматориев хлопотать вряд ли будут. Разве вот по пятилетошным планам у нас тут поблизости где свои киматории построят. Ну тогда… А то вряд ли, сынок, будут охлопачивать.
Люди мои жадно слушают стариковы бредни. Особенно Артемий.
Я смотрю на деда и думаю о России, и люди мои думают о том же – о смертельной схватке двух идей: идеи деда Епифана, дерзнувшего на похороны с духовыми трубами, и идеи папы римского, поднявшего крест и именем Христа благословляющего танки, свинцовый ливень пулеметов и газ, выжигающий у людей глаза.
Мы прощаемся с дедом Епифаном. За харчем еще не пришли. Старик «ахает и охает», что не угостил нас бараниной.
– Я ужо проберу. Я их проберу, – грозит он своим помощникам. – Ах вы, орлы удалые! А… Ведь што ж вышло? Я, почитай, у вас целую банку консервы пожрал, а вас несолоно емши выпроваживаю.
Мы отъезжаем. Дед подбегает ко мне. Он наскоро сует мне в подсумок комок овечьего сыру. Сыр слоями разваливается у него в руке, ошметок падает на землю, дед поднимает, быстренько обтирает с него пыль и вновь сует мне.
– Не побрезгуйте, орлы удалые. Чем богаты, то и ото всей души.
Он бежит несколько шагов рядом со мной и скороговоркой просит:
– Сынок, в совхозе нашем будешь – заведущева, Егор Тимофеича, уговори похлопотать, нащет чего говорил даве тебе… А… сынок?
Мы отъехали. Дед долго стоял неподвижно и, загораживая ладонью глаза от ветра, изредка кричал:
– Орлы уда́лые-ё-о…
Я выбросил из подсумка сыр. Тогда Андрей-Фиалка приблизился ко мне и спросил:
– Мне вернуться, «поговорить» с ним, скородье?
Я как раз думал, может ли дед Епифан указать наш путь. Дед чем-то растрогал меня. Но так «обычно» и тепло спросил у меня Андрей-Фиалка: «мне вернуться», «поговорить», «скородье».
Меня радует то обстоятельство, что Андрей-Фиалка наконец помирился со мной.
– Только знаешь, Андрей, его куда-нибудь в сторонку, чтобы не сразу нашли.
– Соображаю, скородье, – понятливо ответил Андрей.
Артемий, очутившийся почему-то рядом с нами, подтвердил со скрытой неприязнью:
– Соображает… я прямо скажу, Андрей – сообразительный человек.
Артемия, видимо, тоже заинтересовала судьба деда Епифана.
Андрей повернул назад. Монашек с черкесским поясом пропел ему вслед:
– Вот тебе и прожарился в крематориях.
Артемий сотни две шагов молча едет со мной плечо в плечо. Потом притворно вздыхает и говорит:
– Послала она меня за вами, упокойница. Я из больницы вышел, повертелся с часок. К вам, прямо скажу, не пошел. С чего, думаю, занятого человека для ради пустяка тревожить. Прямо скажу, не из-за чего. Какое дело – бабе при смертушке захотелось на человека облюбимого глянуть…
Незаметно я нажимаю коня шпорами. Лошадь вздрагивает и трусит быстрее. Но Артемий не хочет отставать.
– Вернулся к ней. Не нашел, говорю. А она мне шепотом, голосу, я прямо скажу, уж лишилась: «Артемий, – шепчет, – ты не обманываешь? Может, он не хочет на меня взглянуть?.. Упроси, умоли его – смертушку он мне облегчит…» А я так думаю, вы все равно не пошли бы, как? – пытает он.
Я отрезаю:
– Нет.
– Не пошли бы? – удивленно восклицает он.
– Нет, – снова отрубил я.
Артемий, скрывая зло и странную ревность, поспешно соглашается.
– Я прямо скажу, поэтому большей частью я и не пошел. На кой, думаю, от дела человека отрывать.